Она улыбнулась сквозь слёзы — искренне, без привычного лоска.
— Я горжусь вами, — сказала Эффи почти шёпотом. — Правда. И… — она нервно рассмеялась, вытирая щёку тыльной стороной ладони, — простите, я обещала себе не плакать. Это так… непрофессионально.
Слёзы всё равно покатились. Она не стала их сдерживать.
— Удачи вам, — наконец произнесла она. — Самой-самой настоящей удачи. Вы уже сделали больше, чем от вас кто-либо ожидал. Вы — молодцы.
Эффи шагнула к двери, потом обернулась в последний раз, словно хотела ещё что-то добавить, но слов уже не осталось. Она лишь кивнула — резко, почти по-деловому, — и вышла.
Дверь закрылась мягко, без хлопка.
Хэймитч дождался, пока за Эффи закроется дверь. Некоторое время он молчал, словно собирался с мыслями, а может — просто решал, стоит ли вообще что-то говорить. Он стоял, слегка сутулясь, опираясь плечом о стену, и Пит впервые за всё время заметил, насколько он выглядит уставшим. Не пьяным, не небрежным — именно выжженным изнутри.
В руках у него всё ещё была кружка с кофе. Он посмотрел на неё так, будто ожидал увидеть там что-то покрепче, хмыкнул и поставил на стол.
— Ладно, — сказал он наконец. — Теперь моя очередь быть тем самым «реалистом», который портит всем настроение.
Он поднял глаза на Пита и Китнисс. Взгляд был тяжёлый, мутный, словно за ним стояло слишком много воспоминаний, которые никогда не удаётся до конца утопить — ни в алкоголе, ни во сне.
— Я не буду желать вам удачи, — продолжил он ровно. — Этим тут и так все занимаются. Удача — штука капризная. Сегодня она с вами, завтра — уже нет. А вот выживание… — он сделал паузу, подбирая слово, — это работа.
Хэймитч провёл рукой по лицу, словно стирая с него усталость, но жест вышел нервным, резким.
— Я знаю, как это выглядит со стороны, — сказал он. — Говорят, победа на Играх — это шанс. Билет. Новая жизнь. — Он коротко усмехнулся. — Чушь.
Он не стал вдаваться в подробности, но этого и не требовалось. По тому, как он говорил, по тому, как избегал прямого взгляда, было ясно: цена его собственной победы была слишком высокой. Настолько, что расплачиваться за неё он продолжал до сих пор — каждую ночь, каждый раз, когда тянулся за бутылкой.
— На арене, — продолжил он, — нет места эмоциям. Жалости. Сомнениям. Не думайте о том, кто перед вами и сколько ему лет. Не думайте о том, как он туда попал. Если начнёте — вы уже мертвы.
Он посмотрел на Китнисс особенно внимательно, словно проверяя, дошли ли слова.
— Там нет дружбы, — жёстко добавил он. — Нет взаимопомощи. Есть только вы… и все остальные. И чем быстрее вы это примете, тем выше шанс, что доживёте до следующего дня.
На мгновение Хэймитч замолчал. В этой паузе Питу вдруг отчётливо почудилось, что перед ним стоит человек, которого каждую ночь раз за разом возвращают туда, на арену. Который снова и снова проживает одно и то же — крики, кровь, решения, принятые за доли секунды и стоившие кому-то жизни.
— Я не горжусь тем, что сделал, чтобы выжить, — сказал Хэймитч тише. — Но я выжил. И если вам придётся сделать то же самое… — он пожал плечами, — значит, так и будет.
Он глубоко вдохнул, словно собираясь с силами для последнего.
— Если кто-то из вас вернётся, — произнёс он, глядя то на одного, то на другого, — мы обязательно поговорим. Тогда. Я расскажу о своих Играх подробнее. О том, что было до и после. О том, почему я стал таким.
Он криво усмехнулся — без юмора.
— А пока… делайте всё, чтобы этот разговор вообще стал возможен.
Хэймитч взял кружку, сделал глоток уже остывшего кофе и, не прощаясь, направился к выходу. Его шаги были тяжёлыми, но уверенными — шаги человека, который давно махнул на себя рукой, но всё ещё упрямо тянет за собой тех, у кого есть шанс пройти дальше, чем он сам.
* * *
Ночь перед Играми в Трибутарном Центре всегда была особенной — не торжественной и не страшной внешне, а тягучей, плотной, как воздух перед грозой. Трибутов разводили по отдельным комнатам — стерильным, тихим, почти гостиничным капсулам безопасности, в которых было всё необходимое и при этом не было ничего лишнего. Мягкий свет, ровные стены, постель с безупречно заправленным покрывалом. Последний островок порядка перед тем, как порядок перестанет существовать вовсе.
Где-то за этими стенами кто-то не мог уснуть, ворочался, считал трещины на потолке, вспоминал лица родных или, наоборот, старался не вспоминать ничего. Кто-то плакал в подушку, кто-то сидел, уставившись в одну точку, снова и снова прокручивая завтрашние первые секунды у Рога изобилия. Эта ночь обычно ломала даже тех, кто днём держался уверенно и громко.
Когда дверь за ним закрылась и замок мягко щёлкнул, он оглядел комнату без интереса и без тревоги — скорее по привычке, чем из необходимости. Проверил углы, отметил расположение мебели, окно, вентиляцию. Не как человек, которому здесь предстоит умереть, а как тот, кто просто временно находится в незнакомом помещении.
Он сел на край кровати, снял обувь, аккуратно поставив её рядом, словно завтра утром ему действительно нужно будет куда-то спешить. В голове не роились мысли, не всплывали образы, не накатывали сомнения. Всё, что должно было быть обдумано, было обдумано раньше. Всё, что нельзя было изменить, не стоило тратить на это ночь.
Пит лёг, заложив руки за голову, и на несколько секунд уставился в потолок — не ища в нём ответов, не задавая вопросов. Завтра будет работа. Значит, сегодня нужен сон.
Тишина сомкнулась вокруг него мягко, почти заботливо. Дыхание выровнялось быстро, тело расслабилось так, будто это была не последняя ночь перед смертельной ареной, а обычный вечер перед ранним подъёмом. Без кошмаров. Без воспоминаний. Без страха.
Пит уснул спокойно и глубоко — как человек, который не обманывает себя надеждами, но и не позволяет страху отнять у него то, что ещё принадлежит ему по праву.
* * *
Утро началось без резкости — без сирен, без криков, без внезапного вторжения в сон. Пит проснулся почти одновременно с мягким сигналом, встроенным в стену, словно организм сам знал, что пора. Он открыл глаза сразу, без привычной инерции пробуждения, и несколько секунд лежал неподвижно, прислушиваясь не к чувствам, а к пространству вокруг: к ровному гулу вентиляции, к едва различимым шагам где-то за стенами, к тому особому, искусственному спокойствию, которое Капитолий умел создавать лучше всего.
Сегодня не было нужды притворяться, что это обычный день.
Он сел, опустив ноги на прохладный пол, и позволил себе короткую, почти механическую паузу — не для раздумий, а чтобы окончательно зафиксировать состояние тела. Сон сделал своё дело: мышцы были послушны, дыхание ровным, в голове — ясность, лишённая как эйфории, так и тревоги. Это утро не требовало от него эмоций, только готовности.
Дверь открылась бесшумно, и внутрь вошёл обслуживающий персонал — вежливый, нейтральный, словно он был не трибутом, а пассажиром раннего рейса. Ему предложили умыться, переодеться, провели краткий осмотр — формальный, быстрый, без лишних слов. Всё происходило с той выверенной аккуратностью, с какой Капитолий предпочитал оформлять даже насилие: чисто, спокойно, без спешки.
Завтрак ждал в соседнем помещении.
Стол был накрыт щедро, почти вызывающе — свежий хлеб с хрустящей коркой, фрукты, сыр, горячие блюда, от которых поднимался пар. Последний завтрак в Капитолии всегда был таким: избыточным, показным, словно сама система хотела напоследок напомнить, что она может быть щедрой, если захочет. Пит ел неторопливо, без жадности, но и без брезгливости, выбирая простую пищу — то, что давало энергию, а не тяжесть. Он не торопился и не тянул время, воспринимая еду ровно как то, чем она и была: топливом.
За столом было тихо. Никто не подгонял, не произносил напутственных речей, не пытался поймать момент для драматического прощания. Это молчание было частью ритуала.