На экране появилась Рута.
Маленькая фигурка с тёмной кожей и огромными карими глазами. Кадры были подобраны с ювелирной тщательностью режиссёра, знающего своё дело: её осторожные жесты, когда она прячется в ветвях; её внимательный, настороженный взгляд, отслеживающий каждое движение внизу; её маленькая рука, тянущаяся к Китнисс, доверчиво, без страха. Ни одного крика. Ни одного резкого движения. Только хрупкая, птичья грация двенадцатилетней девочки, которая не должна была находиться здесь.
— Она не могла говорить, — сказал Цезарь, и в его голосе зазвучала мягкая, тщательно отрепетированная печаль — не фальшивая, но и не совсем настоящая, балансирующая на грани. — Но слова были не нужны. Её сердце кричало о доброте громче любых слов. Она напомнила нам, что даже здесь… — он сделал паузу, позволяя тишине повиснуть, — в самом сердце испытания, в эпицентре жестокости, может цвести невинность.
Показали смерть. Копьё, пронзающее маленькое тело. Падение — медленное, словно во сне. Приземление. Неподвижность.
Цезарь отвёл взгляд, прикрыв глаза рукой, словно яркий свет голограммы ослепил его, словно не мог больше смотреть на это. Эксперты заговорили — о варварстве карьерок, о деградации морали, о жестокости, которая перешла все границы. Их голоса сливались в привычный хор негодования, который звучал после каждой особенно жестокой смерти.
— А разве не мы создали правила, по которым они играют? — тихо перебил их Цезарь, и его вопрос повис в воздухе, как обвинение.
Ответа не последовало. Только неловкое молчание, которое он позволил растянуться на несколько секунд, прежде чем перейти к следующему сегменту.
Затем экран вспыхнул огнём.
Трэш.
Его ярость была подана как стихийное бедствие — ураган из плоти и крови. Камеры ловили каждое движение его массивного тела, каждый крик, вырывавшийся из горла, каждую каплю пота и крови, летевшую в стороны, когда он крушил всё на своём пути.
— Это буря праведного гнева, — произнёс Цезарь, его голос приобрёл почти эпический оттенок. — Пламя мести, вышедшее из-под контроля, сжигающее всё на своём пути. В древних мифах, которые мы изучаем в школах, такие существа становились духами возмездия, преследующими убийц до края света. Сегодня — они становятся легендами арены. Помните это имя: Трэш, каратель из Одиннадцатого дистрикта.
Экран сменился снова, и температура в студии словно упала на несколько градусов.
Клов. Ника.
Две фигуры в чёрном и сером, двигающиеся с холодной точностью хищников. Их лица были бесстрастны, их движения — просчитаны.
Психолог энергично кивнула.
— Это признак высокоразвитого прагматичного интеллекта, — пояснила она. — Воля к выживанию, которая преодолевает эмоциональную привязанность и сентиментальность. Они адаптировались. Изменили тактику. Это редкость даже среди карьерок.
— Цинично, — выдохнула светская львица, но в её голосе звучало восхищение. — Но чертовски эффективно. Я бы не хотела встретить их в тёмном переулке.
— Именно, — подхватил Цезарь, и его улыбка стала шире, приобретя хищный оттенок. — Перед нами не просто злодейки из детской сказки. Перед нами — архитекторы новой игры. Стратеги. Тактики.
Он сделал паузу, позволяя словам осесть в сознании зрителей.
— Тёмные королевы арены, — продолжил он, его голос стал почти поэтичным. — Холодные, как лёд северных гор. Умные, как лисы. Их расчёт теперь опаснее любой грубой силы, любой ярости. И конфликт… — он сделал выразительную паузу, позволяя напряжению нарасти, — между их ледяной логикой, первобытной силой и техникой Пита, и огненной яростью Китнисс… неизбежен. Смертельно неизбежен.
Цезарь повернулся к главной камере. Его лицо снова стало маской безупречного профессионализма — улыбка, блеск в глазах, идеальная дикция.
— Делайте ваши ставки, дорогие зрители, — подытожил он, глядя прямо в объектив, словно в душу каждого зрителя. — История только начинается. Кульминация ещё впереди. А мы вернёмся завтра, чтобы увидеть, чем закончится эта сага. — Пауза, затем фирменная фраза, которую он произносил уже двадцать лет: — Всем… счастливого Голодного дня. И пусть удача всегда будет с вами.
Свет камер погас. Голографические экраны потускнели и исчезли.
Студия мгновенно опустела от магии, словно кто-то лопнул мыльный пузырь иллюзии. Зрители начали расходиться, обсуждая увиденное взволнованными голосами. Эксперты поднялись со своих мест, сбрасывая маски телевизионных персонажей и превращаясь обратно в обычных людей.
Улыбка сошла с лица Цезаря так же быстро, как загорается и гаснет прожектор — одно мгновение, и маска исчезла, оставив после себя усталое, осунувшееся лицо человека средних лет. Он сидел в своём кресле-троне, ставшем теперь просто креслом, и смотрел на застывшие голограммы лиц трибутов, которые ещё мерцали на вспомогательных экранах.
Двадцать четыре лица. Двадцать четыре ребёнка. Почти все уже мертвы — их изображения были затенены, отмечены красным крестом. Остальные ещё живы, но ненадолго.
Продюсер — толстяк с лоснящимся лицом — подошёл к нему, размахивая планшетом с цифрами.
— Цезарь! Рейтинги побили все рекорды! — восклицал он, его голос дрожал от возбуждения. — Семьдесят восемь процентов зрительской аудитории по всей Панеме! Это абсолютный триумф! Спонсорские взносы выросли на двести процентов! Мы печатаем деньги!
Цезарь слушал вполуха, кивая в нужных местах, произнося подходящие фразы. Но его взгляд был прикован к экрану, где замерло лицо Пита Мелларка — серьёзное, задумчивое, с глазами, в которых было слишком много для семнадцатилетнего мальчика.
Продюсер продолжал тараторить о цифрах, о рекламных контрактах, о том, как эти Игры войдут в историю. Цезарь кивал, улыбался уголками губ, говорил то, что от него ожидали.
Но внутри что-то холодное и тяжёлое осело на дно его души.
Он встал, поправил костюм, который вдруг стал казаться слишком тесным, душащим. Взял стакан с крепким напитком, который ассистент предусмотрительно оставил на столике. Сделал глоток, чувствуя, как алкоголь обжигает горло, согревает желудок, но не может согреть то холодное место внутри.
— Отличная работа, Цезарь, — похлопал его по плечу продюсер. — Завтра будет ещё лучше. Финал приближается!
— Да, — ответил Цезарь механически. — Ещё лучше.
Он посмотрел на экран в последний раз перед тем, как покинуть студию. На лица детей, которые умрут для развлечения миллионов. На историю любви, которая, возможно, закончится одной могилой вместо двух. На весь этот тщательно сконструированный ужас, упакованный в красивую обёртку зрелища.
Он — всего лишь ведущий. Рассказчик. Голос, который озвучивает чужой сценарий.
Но история, рассказанная сегодня, впервые за двадцать лет его карьеры показалась ему чудовищной — чудовищной даже по меркам Капитолия, даже по стандартам Голодных игр, к которым он, казалось, давно привык.
Цезарь Фликерман вышел из студии, его шаги эхом отдавались в опустевшем пространстве. За спиной гасли последние огни, экраны темнели один за другим.
А где-то далеко, на арене, дети продолжали убивать друг друга.
И завтра он снова сядет в это кресло, наденет улыбку и расскажет их историю миллионам зрителей.
Потому что шоу должно продолжаться.
Всегда.
Глава 20
Шёл второй час после заката, когда Клаудиус Темплсмит вошёл в личную ложу Сенеки Крейна. Ложа была затемнена, её единственным источником света служили мерцающие экраны с картами арены, биометрическими данными и живой трансляцией, где Пит Мелларк, невидимая точка в лесной чаще, продвигался на север с методичностью метронома. Воздух пах озоном и дорогим кофе.
— Сенека, — голос Темплсмита был лишён обычной телевизионной бархатистости. Он звучал сухо, как скрип пергамента. — У меня для вас поручение. От высшей инстанции.
Крейн, не отрываясь от экрана с тепловыми следами, лишь слегка повернул голову.
— Высшая инстанция сегодня недовольна темпом? Боится, что зрители заскучают? Мы планируем грозу к полуночи, это должно…