III Гремит мазурка – вся призыв. На люстрах пляшут бусы. Как пристяжные, лбы склонив, Летит народ безусый. А гимназистки-мотыльки, Откинув ручки влево, Как одуванчики легки, Плывут под плеск напева. В передней паре дирижер, Поручик Грум-Борковский, Вперед плечом, под рокот шпор Беснуется чертовски. С размаху на колено встав, Вокруг обводит леди И вдруг, взметнувшись, как удав, Летит, краснее меди. Ресницы долу опустив, Она струится рядом, Вся огнедышащий порыв С лукаво-скромным взглядом… О ревность, раненая лань! О ревность, тигр грызущий! За борт мундира сунув длань, Бледнеет классик пуще. На гордый взгляд – какой цинизм! — Она, смеясь, кивнула… Юнец, кляня милитаризм, Сжал в гневе спинку стула. Домой?… Но дома стук часов, Белинский над кроватью, И бред полночных голосов, И гул в висках… Проклятье! Сжав губы, строгий, словно Дант, Выходит он из залы. Он не армейский адъютант, Чтоб к ней идти в вассалы!.. Вдоль коридора лунный дым И пар неясных пятна, Но пепиньерки мчатся к ним И гонят в зал обратно. Ушел бедняк в пустынный класс, На парту сел, вздыхая, И, злясь, курил там целый час Под картою Китая. IV С Дуняшей, горничной, домой Летит она, болтая. За ней вдоль стен, укрытых тьмой, Крадется тень худая… На сердце легче: офицер Остался, видно, с носом. Вон он, гремя, нырнул за сквер Нахмуренным барбосом. Передник белый в лунной мгле Змеится из-под шали. И слаще арфы – по земле Шаги ее звучали… Смешно! Она косится вбок На мрачного Отелло. Позвать? Ни-ни. Глупцу – урок, Ей это надоело! Дуняша, юбками пыля, Склонясь, в ладонь хохочет, А вдоль бульвара тополя Вздымают ветви к ночи. Над садом – перья зыбких туч. Сирень исходит ядом. Сейчас в парадной щелкнет ключ, И скорбь забьет каскадом… Не он ли для нее вчера Выпиливал подчасник? Нагнать? Но тверже топора Угрюмый восьмиклассник: В глазах – мазурка, адъютант, Вертящиеся штрипки, И разлетающийся бант, И ложь ее улыбки… Пришли. Крыльцо, как темный гроб, Как вечный склеп разлуки. Прижав к забору жаркий лоб, Сжимает классик руки. Рычит замок, жестокий зверь, В груди – тупое жало. И вдруг… толкнув Дуняшу в дверь, Она с крыльца сбежала. Мерцали блики лунных струй И ширились все больше. Минуту длился поцелуй! (А может быть, и дольше.) 1922 Репетитор
Тане Львовой захотелось в медицинский институт. Дядя нанял ей студента, долговязого, как прут. Каждый день в пустой гостиной он, крутя свой длинный ус, Объяснял ей imperfectum [5] и причастия на «us». Таня Львова, как детеныш, важно морщила свой нос И, выпячивая губки, отвечала на вопрос. Но порой, борясь с дремотой, вдруг лукавый быстрый взгляд Отвлекался от латыни за окно, в тенистый сад… Там, в саду, так много яблок на дорожках и в траве: Так и двинула б студента по латинской голове! 1922 Пушкин Над столом в цветной, парчовой раме Старший брат мой, ясный и большой, Пушкин со скрещенными руками — Светлый щит над темною душой… Наша жизнь – предсмертная отрыжка… Тем полней напев кастальских струй! Вон на полке маленькая книжка, — Вся она, как первый поцелуй. На Литве, на хуторе «Березки», Жил рязанский беженец Федот. Целый день строгал он, молча, доски, Утирая рукавами пот. В летний день, замученный одышкой (Нелегко колоть дрова в жару), Я зашел, зажав топор под мышкой, Навестить его и детвору. Мухи все картинки засидели, Хлебный мякиш высох и отстал. У окна близ образа висели Пушкин и турецкий генерал. Генерал Федоту был известен, Пушкин, к сожаленью, незнаком. За картуз махорки (я был честен) Я унес его, ликуя, в дом. Мух отмыл, разгладил в старой книжке… По краям заискрилась парча — И вожу с собою в сундучишке, Как бальзам от русского бича. Жил ведь он! Раскрой его страницы, Затаи дыханье и читай: Наша плаха – станет небылицей, Смолкнут стоны, стихнет хриплый лай… Пусть Демьяны, новый вид зулусов, Над его страной во мгле бренчат — Никогда, пролеткультурный Брюсов, Не вошел бы он в ваш скифский ад! Жизнь и смерть его для нас, как рана, Но душа спокойна за него: Слава Богу! Он родился рано, Он не видел, он не слышал ничего… 1920 |