Жаркову не понравилась игривость тона, он заметил мрачно:
— Темень у вас тут, рабочие глаза портят. Не мешало бы, знаете, грязь с окон соскоблить.
— Сделаем, соскоблим, Алексей Савельевич! Хотя копоть на случай воздушного налета может служить отличной естественной светомаскировкой.
Жарков невесело усмехнулся:
— А вы, товарищ Семенихин, юморист, погляжу я, да к тому же весьма дальновидный человек: к вражеским налетам готовитесь. Однако нам прежде всего надо позаботиться о том, будет ли чем нашим летчикам бомбить врага.
Начальник цеха сразу насторожился, а Жарков, повеселев немного оттого, что собеседник стал сосредоточенно-мрачным, продолжал энергично:
— Есть приказ Наркомата: наладить на «Красном Октябре» производство авиабомб. Так почему бы вашему цеху не проявить инициативу?..
И он вышел с той рассчитанной стремительностью, которая ошеломляет и, ошеломив, заставляет человека глубоко задуматься…
В какой бы цех ни заходил Алексей Жарков, он видел у станков женщин, недавних домохозяек, с их белыми руками, приученными держать супные кастрюли или укачивать детей; он примечал и подростков — тех, кто пришел на завод прямо из школьных классов и носил засаленные спецовки отцов и братьев, ушедших на фронт.
Они были старательны, но неловки, эти новички. Они «запарывали» детали, нередко выводили из строя станки, суетились без толку. И хотя все это считалось неизбежным на первых порах ученичества, мастера, которые не сегодня-завтра должны были явиться на призывной пункт, не знали пощады к любой оплошке: ведь если не передашь свои знания новой смене — не будет тебе душевного покоя и там, на фронте!
Это чувство профессионального недовольства, тревоги за будущее перешло в конце концов к Алексею Жаркову. Но он был бы куда больше встревожен, если воочию не видел бы всех трудностей перестройки заводского организма, а знал о них понаслышке. И потому-то, видя эти трудности, он разглядел и силу, способную преодолеть их. Все чаще ему встречались старики в плоских и блестящих, как масленые блины, кепках-восьмиклинках и старомодных картузах, протертых на темечке. Степенно-плавной, горделивой походкой брели они в распахнутых куртках мимо станков, что-то объясняли станочникам не спеша, веско (сразу видно: не помышляли о призывных пунктах) или же, засучив рукава, брались за липкие от солидола рукояти, натужно тянули свои пупырчатые, с кадыками, шеи…
И еще одно ценное наблюдение! Среди подростков-новичков какой-то особенно деловитой статью выделялись пареньки в серых гимнастерках, ловко схваченных в поясе широкими ремнями с серебристыми пряжками, иные в фуражках с синей окантовкой — надежда рабочего класса, ремесленники! Самолюбивые, они частенько сшибались в спорах со старыми мастерами, тыкали пальцами в замызганные чертежи, однако эти споры, по понятиям Жаркова, не только не разъединяли старость и своенравную молодость, но чудесно роднили их как раз в ту силу, на которую смело можно положиться в самый трудный час.
Было, наверно, около полудня, когда Жарков вошел в мартеновский цех.
Солнечные лучи почти отвесно простреливали его синевато-дымную мглу. Все пятнадцать мартенов, как и обычно, стояли в нерушимом строю. Зато необычен был нутряной гул форсунок: слышались в нем те самые хрипы и потрески, которые выдают предельное напряжение. Да это и неспроста! Вместо обычной стали варилась в печных утробах снарядная и броневая сталь; а там черед и за шарикоподшипниковой!..
Жарков поднялся на рабочую площадку, пошел вдоль мартенов.
На двенадцатой печи шла завалка шихты. Пока машина своим хоботом поддевала с лотков тяжелые мульды и, раскрутившись в воздухе, вталкивала их в печь, сталевары отдыхали. Один из них жевал засохший бутерброд и запивал его крепчайшим чаем из бригадного ведерка; другой щелчками сбивал со лба крупный, с горошину, пот; третий — это был брат Прохор — хоть и вытянул блаженно свои бочковатые ноги в войлочных ботах, настороженно и сердито следил за процессом завалки, а затем, как бы спохватившись, что отдых краток, принимался щипками отдергивать от потного тела налипшую хуже банного листа, сплошь продырявленную майку.
— Здравствуй, Проша! — ласково и виновато окликнул Алексей: так давно он не видел и брата, и всех родных. — Не попотчуешь ли чайком?..
Простоволосый Прохор сорвал с головы жующего Тимкова, третьего подручного, кепку, хлопнул ею по запыленной скамье, и лишь после этого предложил: «Садись, брательник». Алексей уселся, но, должно быть, как и Прохор, сознавая краткость своего отдыха, поскорей отхлебнул перепревший чай из алюминиевой кружки, спросил в упор:
— За шарикоподшипниковую не брались еще?
— Не, — отмахнулся Прохор. — Это там, на пятой, мудрят.
— Тогда, знаешь, я туда двину…
— Погоди, брательник! Дело к тебе есть… От тебя мое будущее зависит…
— Говори, не мнись.
— Душа, понимаешь, на фронт рвется, а военкомат уздечку накинул на мой патриотизм.
— И правильно сделал! Ты что ж думаешь: врага только на фронте бьют?
— Ну, ты давай меня не агитируй! Ты лучше по-братски посодействуй! Ведь кто-то из Жарковых должен фашистских гадов на фронте лупить. А то что же это получается? Все мы в тылу околачиваемся.
— Не околачиваемся, а работаем, — строго поправил Алексей. — И такого мастера сталеварения, как ты, мы никуда не отпустим.
— Да что на мне — свет клином сошелся?.. Ты вот глянь на Сурина, моего помощника! Он с лихвой меня заменит! А на его место Тимкова поставим. Парень старательный, мозгой шевелит.
— Нет, тут я тебе не единомышленник! — отрезал Алексей и поднялся со скамьи.
— Тьфу! — остервенело сплюнул Прохор. — А еще брат родной!..
Подсознательно Алексей ждал встречи с сестрой и поэтому не удивился, когда вдруг прямо перед собой увидел Оленьку. Удивило другое. Перед ним стояла уже не беззаботная, наивно-веселая девчушка, еще недавно жившая ожиданиями одного хорошего. Теперь и темные, без блеска, глаза, и ломкая морщинка меж бровей свидетельствовали о ее душевных тревогах.
— Ну, сказывай: как поживаешь, сестреночка? — шутливо заговорил Алексей, но тут же, впрочем, сам почувствовал нелепую игривость взятого тона и подумал о ней уже с братской жалостью.
— Так как же поживаешь? — повторил Алексей.
Однако сестре — из самолюбивой гордости, что ли, — захотелось показать, будто живется ей вовсе неплохо, и она беспечно улыбнулась, не подозревая, что теперь вместо ямочек на щеках прорезались горькие складки — две скобки, которые словно бы замкнули рот и не давали расплыться улыбке с прежней довоенной вольностью.
— Да живу неплохо, — подтвердила она словами то, что хотела выразить улыбкой. — Была канавщицей, затем ковши чистила, а нынче, сам видишь, печь ремонтирую. Обольют меня подружки водой с ног до головы, и я лезу в нутро печное… Не ждать же, пока мартен соизволит до конца остыть!
Алексей и восхищенно, и укоризненно покачал головою:
— Знаю, знаю, всегда ты была бедовой. Только, смотри, не обожгись.
— Да ведь война, — с жесткой прямотой ответила сестра. — Чего ж себя жалеть!
И этим наивным откровением она нечаянно выдала потаенное желание забыться в любом опасном деле от всех душевных огорчений — так, по крайней мере, показалось Алексею.
— Значит, ты довольна своей нынешней работой? — спросил он.
— Довольна, да не совсем. Есть у меня одна задумка…
— Так сказывай, не томи душеньку!
— Скажу, только ты, пожалуйста, не смейся. Задумала я, видишь ли, в сталевары податься. Прошка — тот все на фронт рвется, ну я при случае и пошла бы подручным в его бригаду.
— Ты — подручным? — Алексей все-таки не мог сдержать улыбку.
— А что ж тут странного! — обиделась сестра. — Это пусть начальник цеха удивляется: где ж, мол, видано-слышано, чтоб девчонка сталеваром работала?.. Но ведь он по-прежнему судит с позиций мирного времени, а сейчас иная мерка нужна. И ты, Алеша, должен меня понять. На то ты и главный партийный вожак. К тому же ты еще мой брат.