Радоваться, впрочем, было преждевременно. Из-за головного танка, справа, с натужным воем мотора, выбросился второй и, стреляя из пушки, пошел полным ходом на бронебойщиков. Поливанов спустил курок, но бронебойный патрон отскочил от башни. Самым же скверным было то, что танк уже находился в каких-то трех десятках метров и недоставало времени на перезарядку ружья. Оставалось одно: стянуть в окоп ружье, а самому улечься на днище, чтобы не быть раздавленным. Но прежде чем укрыться, Поливанов махнул Прохору — подал условный знак. И тот сейчас же выхватил из ямки-ячейки припасенную бутылку, круто размахнулся, с поворотом всего корпуса, с закидкой руки за спину, а затем, как бы раскрутившись, привстав даже на цыпочки, метнул бутылку в танк. Багрово-дымное пламя сразу же охватило башню. Из люка выскочил водитель в черном комбинезоне и, ошалев, заплетаясь ногами, помчался прямо на окоп. Тогда Прохор схватил автомат и подкосил его короткой очередью.
Тем временем Поливанов успел перезарядить ружье, стал устанавливать его на бруствер. Да, видать, замешкался наводчик: из черного вонючего чада выскочил третий танк. Прохор присел, и в тот же миг обвальный скрежет гусениц оглушил до боли в ушах, и по спине, по каске застучали комья земли. В окопе стало темно, как в могиле. К тому же один из глинистых скатов, хрустнув, начал сползать, давить на правое плечо. Прохор тряхнул им, онемевшим, а оно будто влипло в глину. Тогда, в страхе быть заживо погребенным, он напружился и дернулся всем телом, вырвался, прополз на локтях метр, другой, пока не столкнулся с Поливановым.
— Жив? — окликнул он друга.
— Живехонький, — простонал тот придушенно. — А ты проворься! В хвост бей ирода, покуда утюжить не стал…
Как только танк пронесло, Прохор вскочил, нащупал в ямке присыпанную землей бутылку и метнул ее прямо на жалюзи, в моторную часть, и пламя высоко вскинулось косматой гривой.
— Молодец, — похвалил слабеющим голосом Поливанов, поднимаясь и отряхиваясь. — Вот расплющило бронебойку… Не уберег… Что делать-то будем?..
— Мой ответ один: стоять насмерть, пока зажигалки и гранаты есть.
Бронебойщики взяли по противотанковой гранате и глянули поверх бруствера в степь, где чадными кострами пылали немецкие танки, а уцелевшие отползали в спасительном дыму. И опять Прохор увидел перед самыми глазами бесстрашный лиловый цветок. Бог знает как он выжил!
— Ничего, удержимся, — тихо и убежденно выговорил Прохор, не сводя глаз с бессмертного цветка.
— Оно, может, и удержимся, коли не в лоб вдарят, — кивнул Поливанов и одновременно почесал затылок.
— А ты, Степан Арефьевич, не скребись, не сомневайся.
Прохор щурко глянул на друга. Ясно было: все душевные колебания Поливанова происходили именно оттого, что не находилось под рукой верной бронебойки. И Прохор, уловив слабинку в поведении своего командира, веско заметил:
— Давай-ка, знаешь, поровну поделим и зажигалки и гранаты да рассредоточимся.
Едва успели разойтись, как опять началась танковая атака.
Низкие, приземистые машины, в основном средние танки, теперь расходились лучами как бы из одной точки. На беду поднявшийся ветер стал гнать дым в сторону окопов. И Прохор вдруг прямо перед собой увидел вздыбленный корпус скрежещущей махины, однако не растерялся — кинул противотанковую гранату в упор, под самое желтовато-лягушечье подбрюшье. Осколки брызнули густо, как от разбитого стекла, но Прохор вовремя присел. И тут же, со дна окопа, он услышал бренчанье сорванной гусеницы, а затем с удивлением и ужасом увидел, как крутящийся на месте танк надавил другой, нависшей над головой, вращающейся гусеницей на край окопа — и земля рухнула прямо в запрокинутое лицо, в судорожно раскрытый рот…
Глава восьмая
Три дня, равные жизни
23 августа
И сегодня, как и прежде, после конца рабочей смены, Ольга выходила из цеха вместе с напарниками и так же, как прежде, шла устало, медленно, враскачку, задевая нажженным плечом то Андрея Баташкина, то Тимкова, словно была еще не в силах отрешиться от дружески-делового единения на мартеновской площадке; и снова, как вчера, и позавчера, и много дней назад, едва лишь затих в ушах шипящий рев форсунок, она услышала округло-твердые, будто выдавленные из вязкого застылого зноя перекатные звуки обложной артиллерийской канонады; и опять ей хотелось говорить о своем, наболевшем.
— Нет, это в конце концов нечестно! — заявила она хриплым и грубоватым голосом с обычной волевой решимостью, но и с уже прорвавшимися нотками злой обиды, что было необычно и заставило обернуться Сурина, который вышагивал несколько впереди сталеваров.
— Да, да, нечестно, Артемий Иваныч! — повторила Ольга. — И просто не по-товарищески. Ведь я никогда не была обузой бригады, вспомните! Я в первый же день сказала вам: «Гоняйте и спрашивайте с меня, как со своих подручных». Это вот только Тимков тогда не поверил в мои силы и посмеивался, будто я для рекламы подалась в сталевары, хочу, мол, дешевую славу сорвать, а потом, дескать, в кусты… Но вы же, Артемий Иваныч, поверили! И разве я когда подвела вас? Разве вы хоть разочек видели, чтоб ноги у меня подогнулись или запищала я: «Ой, мамочка, не могу больше по пять тонн ферросплавов переваливать вручную!..» Нет, не было такого. Так почему же вы теперь не верите в меня и комиссара батальона не уговорите?
Сурин отвернулся, пробубнил себе под нос:
— Не девчоночье это дело — в атаку на немцев ходить.
— Но почему же, почему?.. Вот вы спросите Павку Тимкова, он вам скажет, сколько я мишеней поразила на стрельбище в Вишневой балке. Он еще тогда завидовал мне… Ведь правда же, Павка?
Но, наверно, именно потому, что Тимков завидовал удачливой стрельбе девушки и мужское самолюбие его было уязвлено, он ответил уклончиво:
— Одно дело — учебная стрельба, другое — по живым мишеням пулять.
— Да отчего ж «другое»? — недоумевала Ольга. — У меня и в бою рука не дрогнет. Честное комсомольское! Я, знаете, как Анка-пулеметчица смогла бы без промаха врагов бить.
— Эва, куда хватила! — Тимков усмехнулся всем своим спекшимся, некогда веснушчатым, а теперь уже каленым, без единой веснушки, лицом. — Сейчас, голубушка, иные времена. Сейчас пулеметчице Анке туго пришлось бы. Немец-то, глянь, танками напирает, так где же тут бабам встревать! Уж предоставь это нам делать. Нашему рабочему истребительному батальону!
В эту минуту Ольга готова была возненавидеть самоуверенного до хвастливости Тимкова, который явно незаслуженно присвоил себе право выступать от лица всех мужчин. Ольга верила, что Андрей-то Баташкин думает совсем иначе, и она взглянула на него открыто и ласково, а заговорила уже доверительно-тихим и оттого смягченным, прежним грудным голосом:
— Ну скажи же, Андрейка, что они не правы! Ты же всегда был рассудительным парнем.
Однако второй подручный, тот самый славный Андрейка Баташкин, который там, на мартеновской площадке, относился к Ольге как к равной, без обидного для нее мужского превосходства, здесь, за пределами цеха, хотел, должно быть, видеть в своем напарнике — девушку, только девушку, и поэтому сейчас оказался слишком уж благоразумным.
— Одна опасность грозит отечеству, и, конечно, все перед ней равны: и мужчины, и женщины, — сказал он. — А все же… Все же каждый должен совершить ему предназначенное.
— Говори, пожалуйста, яснее! — потребовала Ольга.
— Что ж тут неясного? Ты давно могла быть медсестрой или радисткой, если б время не теряла попусту. Но ты внушила себе дикую мысль стать стрелковым бойцом и хочешь, чтоб тебя записали в истребительный батальон, а комиссар Сазыкин против, да и мы, извини, не можем тебя поддержать, потому что нет такой инструкции — принимать в отряд женщин. Нет, и баста!
У Ольги в уголках глаз защипало, как если бы туда затек едкий соленый пот, выжатый печным жаром. Ей, нетерпеливой и самолюбивой, так хотелось сейчас же, немедленно определить свое место в будущем, что это общее недоверие товарищей казалось ей и унизительным и оскорбительным: ведь оно было порождено все тем же старозаветным самохвальством мужской силы перед «слабым полом»!