— Что же дальше? — нетерпеливо спросил сенатор, едва Жарков замолчал, чтобы передохнуть.
— Дальше события развивались таким образом. В подвал универмага для ведения переговоров прибыла советская делегация во главе с начальником штаба Шестьдесят четвертой армии генерал-лейтенантом Ласкиным. Делегация предъявила Шмидту и Росске ультиматум о немедленном прекращении сопротивления и полной капитуляции южной группы немецких войск. Ультиматум был принят безоговорочно. Почти повсюду немцы стали сдаваться в плен.
— Да, но почему в переговорах не участвовал сам Фридрих Паулюс? — удивился сенатор.
— Представьте, потому, что он в данное время, как доложил Шмидт, «не командует армией»… не может командовать по причине ее расчлененности на отдельные боевые группы. Когда же генерал-лейтенант Ласкин потребовал вызвать из соседней комнаты Паулюса и предложил ему отдать распоряжение о капитуляции северной группы войск, командующий ответил: «Я не вправе отдать такой приказ. Группа генерала Штрекера не подчинена непосредственно мне. Приказывать может лишь тот, кто остается с войсками, а я — пленный, всего-навсего пленный».
— Весьма уклончивое объяснение, своего рода проволочка, — поспешил заметить сенатор.
— Но как бы там ни было, — закончил свой рассказ Жарков, — северная группа немецких войск вскоре, уже второго февраля, капитулировала. А Паулюс и двадцать четыре генерала обрели новое местожительство. Так же, впрочем, как девяносто тысяч пленных солдат и офицеров.
Рассказ был выслушан журналистами, не говоря уже о сенаторе, с восхищенно-почтительным вниманием, под вкрадчивый шелест позолоченных «вечных» перьев. Но как только Жарков замолчал, журналисты довольно оживленно заговорили между собой и, несмотря на тесноту каморки, даже принялись бурно жестикулировать, отчего заколебался желтый огонек коптилки.
Жарков поинтересовался у сенатора: уж не его ли бесхитростный рассказ вызвал такую реакцию? В ответ сенатор прищурился, а острым крючковатым носом как бы прицелился в рослого, бобриком стриженного журналиста с солдатской прямой выправкой.
— Томми Спенсер, — обратился сенатор со сдержанно-властной улыбкой, — поведайте нам о своем оригинальном предложении и заодно докажите нашим добрым русским друзьям, что вы в совершенстве владеете их замечательно звучным, красивым языком.
Журналист, поименованный Томми Спенсером, не замедлил продемонстрировать свое искусство; он проговорил быстро, напористо, без запинки:
— Господин Жарков! А почему бы вам, как хозяину города, не превратить этот подвал в музей для иностранных туристов и не заработать на нем большие деньги?
Взглянув не без лукавства на сенатора, Жарков ответил журналисту:
— Уже и то хорошо, что вы, господин Спенсер, предлагаете превратить в музей не весь город, а лишь этот подвал. Однако есть в Сталинграде поистине славное историческое место — Мамаев курган. Именно там благодарное человечество может сполна оценить подвиг сталинградцев.
— Отлично сказано! — одобрил сенатор. — Мы все жаждем увидеть Мамаев курган!
IV
Мамаев курган!
Молча, с обнаженными головами, поднимались гости по черному взгорку — и подобно гравию хрустели у них под ногами осколки, стреляные гильзы…
Весь древний курган был перепахан снарядами, минами, бомбами и так густо начинен ржавеющим рваным металлом, что, казалось, ни одна травинка не могла пробиться к солнцу. Почти четыре месяца этот курган являлся самым высоким огненным гребнем разбушевавшейся Сталинградской битвы. Почти 120 дней и ночей здесь шло неистовое сражение за вершину, которая владычествовала над всем городом и называлась в военных сводках не иначе как «тактическим ключом» обороны города.
Многие храбрецы достигали плоской вершины, но ни один из них так и не мог торжествовать над недругом: всех сметал свинцовый вихрь. И некому теперь поведать миру, сколько раз дымящаяся, как вулкан, вершина переходила из рук в руки… Остались только немые свидетели былых рукопашных схваток — два водонапорных бака, венчающих высоту.
Каждый раз, когда Жарков поднимался на Мамаев курган, ему казалось, будто земля шевелится под ногами, и он замирал в скорбной печали среди братских могил. Но сейчас он вдруг ощутил зримый трепет жизни на залетном волжском ветерке. Неподалеку лежала каска — пробитая осколком, с рваной зияющей дырой, в которую смело проклюнулся ржаной стебелек.
Как же он очутился на мертвой обугленной земле?.. Должно быть, залежалось в карманных складках шинели крохотное восковое зернышко — залежалось с той зимней голодной поры, когда выдавалась красноармейцу в счет пайка горстка ржаных семян, и вот, пережив лютый мороз, оно ушло вместе с кровью убитого в глубь земли, а потом стало прорастать, согретое первым же весенним лучом.
Жарков наклонился над ржаным стебельком, с веселым изумлением разглядывая отважного и, быть может, единственного поселенца на Мамаевом кургане. Ему хотелось, чтобы и господин Меррик разделил с ним радость при виде торжества непобедимой жизни.
Но сенатору не терпелось поскорей достигнуть вершины кургана. Очевидно, его интересовала общая картина разрушения, а не те ростки жизни, которые пробивались сквозь каменный хаос. И вот он уже на вершине. Перед ним в пыльных и жарких лучах заходящего багрового солнца расстилается мертвая отвердевшая зыбь в островках отдельных уцелевших стен. Не блеснет стекло, не взовьется к небу дым, потому что в городе не сохранилось ни одной оконной рамы, ни одной печной трубы. Только битый камень и раздробленное железо кругом…
Опять Жарков как бы глазами сенатора смотрел на весь этот адский хаос. Становилось очевидным: сенатор, увидев с высоты грандиозные масштабы разрушения, лишь укрепится в том неутешительном выводе, который он уже успел сделать в начале поездки. Так и вышло.
— Да, город мертв, и никакое чудо не воскресит мертвеца! — уже непререкаемо, словно зачитывая приговор, произнес сенатор, едва Жарков приблизился к нему.
Спорить было напрасно. К тому же, сенатор стоял спиной к солнцу и, значит, волей-неволей не мог разглядеть в слепительном полыхании низких встречных лучей солнца упорный, закрученный под ветром наподобие штопора, очень задиристый дымок среди тяжелых развалин «Красного Октября».
«Эх, там уже заваливают шихту, и без меня! — подумал Жарков с сожалением. — Но почему бы не отправиться туда вместе с гостями? — задал он себе вопрос. — Поездка, конечно, рискованная: случись у сталеваров беда, и все мы осрамимся в глазах американцев. Но все же почему бы не рискнуть, а?..»
— Вы не устали, господин Меррик? — спросил Жарков.
— О нет, нет! Я привык колесить по свету.
— В таком случае предлагаю вам посетить завод «Красный Октябрь».
— Завод?.. Быть может, вы хотели сказать «бывший завод»?
— Всего день назад его, пожалуй, следовало так называть, а теперь…
— Что же вы не договариваете, господин Жарков?
— Позвольте это сделать там, на «Красном Октябре».
— Черт побери! Вы меня заинтриговали. Едем!
V
Чем ближе подъезжала вереница машин к «Красному Октябрю», тем многолюднее становилась расчищенная среди руин дорога. Отовсюду — из нагромождений камня, из землянок, из блиндажей, из бомбовых воронок и окопов, прикрытых дюралью или кровельным железом, — выходили сталинградцы. Многие из них с любопытством глядели на иностранцев, иные помахивали старенькими, довоенной поры, кепками-восьмиклинками, а сенатор в ответ приподнимал свою простенькую кепку и с не меньшим любопытством рассматривал толпу. Его, видимо, удивляло, что, несмотря на затасканные до дыр пиджачки и платьица, растоптанные сапоги и туфельки, людские лица светились какой-то праздничной радостью.
У заводских ворот сенатор обратил внимание на коляску, слаженную из двух велосипедных колес и обыкновенного домашнего кресла. Ее катила со стороны Волги худенькая женщина с большими и застылыми, как бывает на иконах, глазами, с обвисшими вдоль щек черными прядями волос. Но, конечно, не сама коляска и даже не эта русская женщина с иконописным лицом заинтересовали гостя. В коляске сидел забинтованный с головы до ног, с одними темными щелками на месте глаз и рта, человек в солдатской гимнастерке и вспученных на коленях штанах, причем никакой обуви у него не было — ее заменял все тот же бинт.