И так хорошо мне тогда сделалось. Спокойно и сладко.
Сам великую долину будто нашёл.
— Доволен, — я ей тогда ответил.
Нарочно стал дурачиться, задницей в колготках сполз с дивана прям на пол и пошёл в свою комнату.
И никогда больше так на ночь не переживал.
***
Лакированные ботинки громко цокали по блестящему деревянному полу. Одна колонна, две, три, а впереди, между лестницами, ленинская лысая морда застыла в масляном старом портрете. Зенками своими будто прямо в душу мне смотрит.
— Артём! — крикнул я и съёжился от звонкого эха.
Ни ответа, ни Тёмки. Тишина сплошная, стук моих ботинок по деревянному полу и остатки умирающего эха между стенами. Наверх убежал, наверно.
Я поднялся по бетонной лестнице с красным облезлым ковром и прислонился к тяжеленной деревянной двери. Схватил широкую лакированную ручку и навалился всей тушей. Тяжёлая дверь, здоровенная, такую вдвоём лучше открывать. Раза в два меня выше.
Глаза сами сощурились от яркого света. Штук десять люстр с расписными висюльками и всякими побрякушками холодным алмазным светом освещали обветшалый бальный зал. Пол, как у нас в кадетской школе, древний, советский ещё, дощечки аккуратно выложены зигзагами. Как у нас в коридорах, когда часть здания ещё советской школой была. Потом уже, когда кадетку открыли, линолеумом всё застелили. Вздутым и облезлым, лучше совсем не стало.
— Тём, — сказал я негромко в надежде, что он где-то тут.
Если не в этом зале, значит, домой убежал. Больше идти некуда, столовая только на первом этаже, коридоры и зал этот.
— Тём, ну ты где, а? — отчаянно спросил я и расстегнул пиджак, душно уже стало, спина взмылилась вся, и рубашка к телу прилипла.
Сразу-то ушастого не заметил. Вон он сидит, на скамеечке лакированной деревянной, прямо под здоровенными окошками высотой в три этажа. Вокруг занавески висят: красные, бархатные, с золотистыми нитками по краям. Такие здоровые занавески, плотные и тяжёлые, если упадут — человека можно в них раз пять, как мясо в лаваш, закатать, столько ткани ради напыщенной помпезности унылого старого зала.
— Тёмка, — тихо вырвалось у меня, и ноги будто сами двинулись в его сторону по скрипучему облезлому полу.
Сидел и грустил, руками упирался в скамейку, ногами болтал и глядел в пол. Ни глаз, ни рта не видать, всё от меня спрятал под своими кудряшками. Лишь бы только не плакал, лишь бы душу на части опять не терзал из-за ерунды всякой.
Конкурс этот его. Всё сердце им себе исцарапал.
Я сел рядышком и руку под жилетку ему запустил:
— Тём? Ба, смотри, весь мокрущий какой. Сухую рубашку надеть не хочешь? Эту на батарею пока бросим сушиться.
Сидел и молчал, меня рядом будто и не было.
— Заяц? — я всё никак не мог успокоиться и опять похлопал его по спине. — Ладно, всё. Не грусти, слышишь?
Я его приобнял аккуратно и прижал к своей потной груди. А он сидел и ровно дышал, ни слова не говорил. С каждым вздохом будто душу выпускал по кусочку из тела.
— Даже не спрашиваешь, что сказали? — произнёс Тёмка и опять свесил нос.
— А то я сам не вижу. Давай не плачь только, ладно? Свадьба просто, увидят ещё. Пьяных дураков-то полно. Им только повод дай.
Тёмка громко вздохнул и от меня передвинулся в самый конец скамейки. Наверх посмотрел и взглядом вцепился в высоченные белые колонны вдоль потрескавшихся бежевых стен. Колонны высокие, мощные, толстые и белые, с жёлтыми разводами от апрельской капели, что пробивалась через крышу с лепнинами в виде цветочков. На цветочки-то уже не похоже, кругляшки какие-то с полосками, страшные и невзрачные. Лучше бы просто ровный потолок оставили.
Я встал со скамейки и неспешно к окну подошёл. Тяжёлые пыльные занавески распахнул и застыл. Грязное окно, серое и мутное. Плакало слякотными каплями апрельского снегопада. Будто не капли ползли по стеклу, а жижа грязнющая и противная склизкими комьями, душу будто травила одним своим видом.
В тот же миг у самого в глазах будто грязь эта вся поселилась, я громко шмыгнул, и эхо вдруг побежало по огромному залу с высокими потолками.
— Вить? — послышался Тёмкин голос у меня за спиной. — Ты чего?
— Ничего.
А сам стоял и на него не смотрел, не мог от мутного зеркала отцепиться, всё надежду искал в нём и силы, чтобы совсем не сгореть в пожаре печали.
— Прости, заяц, — я произнёс тихо и скрипнул горлом случайно. — Это я, это мама моя, это… кольцо… всё вместе, понимаешь? Это я виноват.
Не хотел, а засмеялся, мокрую морду вытер краешком рукава и глянул на пятна от горячих солёных капель.
К Тёмке лицом повернулся, красными глазищами талыми на него посмотрел и сказал:
— Мы с ней наколдовали, походу, чтобы ты никуда не поехал. Я просил. Так хотел сильно, так просил, чтоб ты никуда не поехал, Тём, сил нет. Сейчас-то можно уже ведь сознаться, да? Всё ведь уже закончилось?
Тёмка стоял и на меня смотрел, правым плечом нервно дёрнул и тихо шмыгнул. Я подошёл к нему, крепко обнял, и разрыдался прям у него над ухом. Всю свою душу выпускал по кусочкам солёной жгучей водой.
— Прости, прости, прости меня дурака, — прошептал я и чуть не захлебнулся густыми слюнями, рот пошире раскрыл, чтоб сопливым носом совсем уж не задохнуться.