— Оно не только пустынное и скучное, — ответил Виктор. — Какое же оно скучное, если от него трещит голова и выворачивает наизнанку?
— Ну это не беда, — усмехнулся Лаврухин, — это у большинства проходит, но вот если сердце к нему не лежит, если чувствуешь, что занимаешься не своим, не тем, чем должен… Первые полгода ходил на промысел — ничего, можно сказать, нравилась работка — ответственная, рискованная, четкая, хотя и чужая. Думал, привыкну, полюблю, как другие, а ничего не получается… Я ведь деревенский житель, косопузая Рязань. Кончил в районе десятилетку, тут меня ребята и подбили: поехали в мореходное, штурманами будем, капитанами, не навоз вилами бросать на телегу, а корабли водить. Поговорил я дома со своими, романтики напустил, и те согласились. Приехали в Мурманск, один я сдал экзамены и был принят на судоводительское отделение. Приятели разъехались, и я стал пахать моря-океаны. Сменил бы профессию, да поздно, и заработок хороший, и море меня не бьет, и на собраниях хвалят, и с Сапегиным живу душа в душу, а не по мне это. Не принимает душа…
Вот тебе и морской волк! Но почему он тогда так рьяно несет службу? Выходит, все это игра, желание убедить окружающих и больше всего себя, что рожден для моря.
Как это, в сущности, непросто — понять, для чего ты рожден и предназначен. А он, Виктор, для чего рожден? Для журналистики? Именно для нее?
Лучше не думать об этом.
— Хорошо сейчас у нас, — каким-то не своим, размякшим голосом продолжал Лаврухин. — Звезды над деревней, над лесом, туман стелется над рекой — скоро первые петухи закричат, рассвет зарозовеется за лугами, роса заиграет на траве. В агрономы бы мне, ходить во ржи или на комбайне сидеть, на худой конец машину с зерном возить бы, а не мотаться по этим неприютным полярным морям-океанам. Что здесь за жизнь? Рыба холодная, скользкая, немая, вода — чистый лед, птицы хищные, злющие, жадные, а там лес стоит — живой, отзывчивый, понимающий, с пахучими цветами, с ягодами и грибами, с теплыми неоперившимися птенчиками в гнездах; там поляны, поля, дороги, красноватые на закате клубы пыли от стада, возвращающегося домой, ласточки над избой… А что здесь?
Вдруг Лаврухин метнулся в дверь ходовой рубки:
— Лево руля! Судно по курсу! Не видишь?
— Есть лево руля… — смущенно пробормотал рулевой и быстро покатил штурвальное колесо вправо.
Лаврухин распрямил плечи и уже походкой не какого-то там рязанского агронома или полевода, а испытанного моряка прошелся по рубке, взял с полки большой бинокль и стал глядеть на море вправо от курса, которым шло судно.
— Малый вперед! — сказал он в переговорную трубу.
Виктор посмотрел на него, пожал плечами, не зная, как все это понять. Присел к штурманскому столу и стал записывать впечатления последних дней.
Через час из своей каюты вышел заспанный Сапегин, стали поднимать трал.
Виктор ушел к себе. Во время обеда он незаметно искал глазами Перчихина, но его не было. Обед проходил, как всегда, весело, шумно. Северьян Трифонович посмеивался над боцманом Косых за сапог, который тот снял на палубе, чтоб вылить воду, и не успел поймать, так неожиданно унесла его налетевшая волна. А стармех Манихин, похохатывая, ломал огромного отваренного краба: себе оставил две больших клешни, а остальным раздал ножки, в которых и мяса-то кот наплакал.
Повар на камбузе наливал рыбакам первое. К Виктору привыкли и теперь давали уже не новенькую «гостевую», как в первые дни, тарелку, а обыкновенную, глубокую, сильно помятую алюминиевую миску. И хлебал он из нее большой, помятой, тоже алюминиевой ложкой с изящно перекрученной кем-то ручкой…
Вечером Виктор впервые подумал об отъезде: не сегодня-завтра он должен пересесть на любой идущий в Мурманск траулер.
Но как это сделать?
Несколько раз он поднимался в рубку к Сапегину с намерением поговорить об этом и не решался. А капитан вроде и забыл, что ему уже пора возвращаться. Не давала покоя и история с Перчихиным. В самом деле, чего он добивался? Зачем то и дело лез на рожон? Для того ли только, чтоб похвастаться, покуражиться перед другими? Вряд ли. Он не так примитивен и глуп. В чем же тогда дело? Многое из того, что он говорил, было правдой. Виктору нравились его наблюдательность, острота и независимость суждений, но за подтрунивание над моряками он был по заслугам окружен всеобщей ненавистью на судне. Какой же от этого толк ему, такому умному и расчетливому?
Невозможно было уехать, не выяснив, в чем дело. И это беспокойство и ожидание так четко отпечатались на лице Виктора, что капитан сам спросил у него:
— Что ж вас больше не видно с Перчихиным? Поссорились?
Виктор промолчал. Да и что мог он ответить?
— Ай как нехорошо бросать приятелей в трудный момент! — На Виктора весело посмотрели ярко-синие, всепонимающие глаза. — Человек мечется, растерял все лучшее, что было в нем, остыл душой, всех презирает, завидует тем, кто нащупывает в жизни свою дорожку, кому хорошо, и делает им всякие гадости, чтоб оправдать себя, свою ложь и пустоту, а вы? Вместо того чтобы направить его на путь истинный, уходите в сторонку…
— Это не так, — сказал Виктор. Только сейчас он начал кое-что понимать. — Вы думаете, он безнадежен?
— Не знаю. Команда высказала ему свое мнение, правда, в очень грубой форме. Шибанову выговора не миновать, но теперь слово за Перчихиным…
Виктор отошел от Сапегина и долго молчал.
До него дошло куда больше, чем говорил капитан. И в себе он нашел что-то перчихинское — насмешливо-легкое, равнодушное, что-то такое, что замечали все, начиная с главного и кончая Таней. Все, кроме него самого. А он-то думал, все у него в порядке, и поэтому, наверно, жилось ему всегда легко, беспечно и, чего уж скрывать, пустовато. Так же и работалось, так же и любилось…
Виктор смотрел на темное, вспененное море и думал: «А ведь, наверно, главное в жизни, кем бы ты ни был, чем бы ни занимался, — честно выполнять свои обязанности, ничего не страшась, идти на риск, брать на себя ответственность, принимать решения, понимать людей и быть им нужным».
Виктор смотрел на море, и эти мысли все глубже и резче, до боли врезались в него, и уже не было пути назад, в прошлое, в сторону от этих мыслей. И от себя.
Виктор подошел к Сапегину и спросил:
— Дали уже рейсовое задание?
— Еще нет, но дадим. Дадим и перекроем, а потом будем наверстывать упущенное в прошлые рейсы. С нас ведь никто не списал долга. Сами должны погасить его. Через пять дней будем возвращаться домой…
«Пять дней… Но у меня нет этих пяти дней! — подумал Виктор. — Через пять дней я должен вернуться на работу. Как же мне быть?»
Скрипнула дверь рубки, и вошел Петров, тот самый матрос, который работал в его вахту рубщиком.
— Разрешите, Никитич… Я…
— Входи, Петров, я все уже знаю, читал первую и вторую радиограмму.
— Я бы хотел срочно вернуться в Мурманск, а там самолетом. Может быть, успею еще.
— Сегодня же свяжемся с ближайшими судами, идущими в порт, и пересадим тебя.
— И меня, — попросил Виктор. — Я уже опаздываю.
— Ладно, и вас. Намотались вы тут.
— Нет, не поэтому. Я же в командировке. Я и так самовольно удлинил ее срок на неделю. Не знаю, как еще к этому отнесется мое начальство.
— Правильно сделали, что удлинили. А то приезжает ваш брат на два-три дня, побегает по судну, поспрашивает, запишет в блокнот, а потом напечатают в газете — читать стыдно.
Капитан вызвал радиста, приказал ему связаться со всеми судами, идущими в Мурманск.
— Не теряйте, ребята, времени, собирайтесь, — сказал он Петрову и Виктору. — Подойдет судно — ждать будет некогда.
С грустью собирал Виктор свои вещи. Когда все было уложено в чемодан, он оделся и поднялся на палубу.
Первым, кого он увидел, был Перчихин. В рокане, буксах и полуболотных сапогах, вместе с Шибановым и другими моряками он шкерил рыбу, которую неторопливо и уже более сноровисто подавал им Коля. Лицо его с глубокой ссадиной на правой щеке было бледным и настороженным, губы плотно сжаты. Значит… Значит, Перчихин все-таки подавил в себе самолюбие и не перешел в другую вахту?