— Хотя бы.
— Занятно, — сказал отец. Он развеселился и даже решил вдруг выпить вторую чашку чая, хотя обыкновенно его нормой была одна. — Испытать себя, значит, решил, поумнеть, как это говорится, закалить свои нравственные и физические силы?
— А это плохо?
— Да ты, по-моему, не очень увлекался Джеком Лондоном, говорил, что он средний писатель, не очень интеллектуальный, местами дешевый, местами безвкусный, что его психология мускулов и тривиального мужества не очень устраивает тебя…
— Пожалуй, — сказал Игорь. — Это пройденный этап. Писатель для детей и юношества.
— А какой тебе нужен?
— Для людей.
— А дети и юноши — не люди?
— Самые лучшие, самые настоящие, поэтому-то они и терпеть не могут, когда писатель специально излагает в своих книгах вещи, доступные их пониманию. Им не надо ничего специального. Они понимают и многое прочее.
Отец рассмеялся.
— А ты, знаешь, ничего. Из тебя, пожалуй, получится толк. Не знаю, правда, когда.
— А я не тороплюсь.
— Что ж ты будешь делать на своем Дунае?
— Работать.
— Ну, тогда ничего, а то, думал, станешь бродягой, как герои модных повестушек, или решил позариться на лавры Горького?
— Сейчас новый век, папа.
— И я так думаю. Что ж ты все-таки будешь там поделывать? Пилить лес?
— Там нет леса, там он очень дорог.
— Работать на бахчах? Строить межколхозную ГЭС? Плавать юнгой на какой-нибудь калошине?
— В основном писать и рисовать. А еще рыбачить. Если примут.
— А там что, много рыбы? Я и не слыхал, признаться.
— Навалом. — Игорь говорил с отцом его же языком. — Ловится там дорогая красная рыба — белуга, севрюга, сом, сазан, ну и знаменитая вкуснейшая дунайская сельдь.
— Великолепно! — сказал отец. — Однако не очень верю, что хочешь там писать и рисовать. Живопись, графика и т. п., конечно, в наш практический научный век — вымирающие профессии, и, разумеется, куда лучше окончить какой-нибудь там рыбоводный, или, как он там называется, институт… Поздравляю! Ты, Игорь, становишься настоящим трезвым человеком, не то что твой отец. Поздравляю.
Мать сидела с неподвижными глазами и держала в руках нож, предназначенный для разрезания торта.
— Рано меня поздравлять, — сказал Игорь. — И ты, пожалуйста, не обижайся и не злись на меня. Я не стал и не хочу быть тем трезвым человеком, о котором ты говоришь… Впрочем, и в искусстве далеко не все такие бескорыстные и рыцари…
— Хочешь ехать? — вдруг прервал его отец.
— Хочу.
— Думаешь, держать буду?
Игорь промолчал.
— Катись… Пожалуйста! Даже двести рублей выдам. Подъемных, так сказать. Ты не возражаешь, мать?
— Саша, что ты говоришь, — впервые подала голос мама, — ты думаешь, что говоришь? Куда он поедет? Где он будет там жить? У него ведь и профессии никакой нету. Зачем все это? Разве дело в деньгах? — В ее голосе уже звенели слезы, и, как видел Павлик, лицо брата все больше темнело.
— Спасибо, — сказал Игорь, вышел из кухни, и было неясно, благодарит ли он за ужин, за деньги или за разрешение уехать на свой Дунай.
Тяжелее всех переживала отъезд мать. Отец вначале хорохорился, посмеивался, называл Игоря беглецом, блудным сыном, дунайским авантюристом. Но потом и он задумался, замолк. В квартире сразу стало как-то тише, просторней. И неуютней. Павлик был уверен, что все-таки хуже всех было не матери, не отцу, а ему. Одному ему. И хоть казалось, что не так уж много времени проводили они вместе — у Игоря всегда была уйма своих дел, — они были накрепко привязаны друг к другу. Вначале Павлик не мог понять, что так сблизило их, ведь Игорь не был с ним особенно мягок и добр. И лишь после отъезда брата понял.
Как-то еще в раннем детстве один мальчишка со двора выпросил у Павлика велосипед, катался на нем полдня, раза два упал и в нескольких местах сбил с крыльев эмаль. Павлик бегал за мальчишкой, умолял отдать велосипед и, когда его терпение лопнуло, с плачем прибежал к Игорю.
— Так тебе и надо, — сказал Игорь, — не нужно было отдавать такому, а раз отдал — не хнычь.
Игорь все-таки догнал того мальчишку, вырвал велосипед и презрительно сказал Павлику:
— Катайся в коридоре, до улицы не дорос: совсем отберут.
В другой раз на этюдах Павлик долго ныл, что у него не выходят березки — они группкой росли из одного корня. Игорь сказал:
— Начни снова. Тебе в голову засело что-то не то, ведет по неправильному пути, и ты не можешь отказаться.
— А как отказаться? — спросил Павлик.
— Очень просто. Смотри, как это делается. — Игорь снял с откинутой крышки этюдника приколотый лист бумаги с вымученными — тяжелыми и мертвыми — березками, разорвал на мелкие клочки и пустил по ветру. — А теперь бери новый лист.
Этот лист тоже полетел по ветру — теперь уже из рук Павлика. Зато третий этюд получился сносный.
Может, из-за всего этого и нравился ему Игорь? Глаза у него были похожи на отцовские, но не такие голубые, а, пожалуй, светло-серые. Очень-очень светлые. У Игоря были нелепо длинные ноги, такие же длинные руки. Он стремительно рос, и одежда чуть не за полгода становилась тесна ему. Отец подтрунивал, что еще быстрее становятся узкими и тесными мысли и убеждения Игоря: сегодня одно, завтра другое.
— А ты бы хотел, чтобы я всегда думал одинаково? — отвечал Игорь. — Времена-то меняются…
Темной ночью провожал его Павлик на поезд. Хотели было пойти и отец с матерью, но Игорь сказал:
— Прошу вас, не надо. Не думайте плохо, но не надо демонстраций. Представителем от трудящихся будет Павлик. Один. — И улыбнулся.
Игорь стоял между рядов шумного общего вагона, высоченный, с худой длинной шеей, в толстом черном свитере, довольно мешковато сидевшем, а точнее говоря, болтавшемся на нем. Игорь тихонько, по-боксерски постукивал Павлика то в одно, то в другое плечо и с усмешкой говорил:
— Чтоб отвечал на каждое письмо… И с родителями не скандальничай. Особенно с матерью. Папашка у нас тоже ничего, можно сказать — хороший, если б не вековая отсталость… Так не будешь задираться?
— С чего бы?
— Не знаю. Только смотри…
— Есть, — сказал Павлик, — буду смотреть.
— То-то. И еще вот что: говори им, если они чуть что, — ничего плохого со мной случиться не может. Понимаешь, ничего?!
— Понимаю.
— Ну тогда пока, старик. Иди. Сейчас поезд тронется.
И крепко, очень крепко, но не так, чтоб Павлику было больно, а как-то уж очень плотно, очень тесно, очень доверительно и долго жал его руку. И все то, что не сказал он голосом, не хотел, не мог, не сумел, было в этом пожатии.
Павлик вышел из вагона. Стоял на перроне у окна и улыбался. Стоял неподвижно и деревянно. Игорь протестующе замахал: иди, дескать, не девчонка, чтоб торчать у вагона.
И Павлик пошел. Пошел не оглядываясь. Одиночества он пока что не чувствовал. Целую неделю жил этим прощанием, ощущал пожатие Игоревой руки и его пристальный взгляд. Да, они были почти такие же, как у отца, его глаза, но вместо отцовской доброй поволоки в них было что-то твердое и ясное, такое, что трудно определить словами. Оно беспрекословно требовало от тебя правды и справедливости и обещало в ответ на это то же.
Прошла неделя. Грусть не проходила. Сосало под ложечкой. А потом Павлику и совсем стало плохо. Только теперь понял он, что значил для него Игорь со всеми его причудами, спорами, резкостью…
Четко тарахтела фелюга, в борт плескались волны. С криком носились чайки. Витька с тоскующим видом сидел на перевернутом ящике и о чем-то думал. Ничего вокруг не интересовало его или успело наскучить. Даже белые цапли, бродившие на длинных ногах у берега, не удивляли.
А ведь Павлик видел их только в кино да в Московском зоопарке!
Цапли ввинчивали в воду головы и что-то пожирали: не то лягушек, не то какие-то растения.
Витька не баловал вниманием и сидевших в фелюге, точно и они давно наскучили ему, и он заранее знал все, что скажут или подумают они. Даже к Павлику — а его-то он, бесспорно, видел первый раз! — Витька не проявил ни малейшего интереса: на вопросы отвечал односложно, нехотя. По двум-трем фразам раскусил он Павлика.