Двое солдат повели его к большой палатке. Вошел он — и ахнул: Суворов! Сидит в складном кресле, рядом адъютанты. Сидит, улыбается. Ветер ерошит его легкие седые волосы. «Будешь моим солдатом?» — «Буду, товарищ генералиссимус!» — гаркнул Павлик и руку к виску вытянул. «Зачислить его в отряд Кутузова», — приказывает Суворов. Кто-то вдруг заглянул в палатку: тот проводник с ятаганом! И Павлик вскрикнул:
«Шпион, держите его!»
Удрал. А чуть попозже, когда Павлик взбирался по лестнице на стену измаильской крепости с ружьем в руках и дико орал «ур-р-ра!», а вокруг гремели выстрелы и свистели пули, и за стенами валил черный дым от зажженных нашими пушками зданий, тот самый янычар стоял на стене и пытался сбросить в ров лестницу с солдатами. Он уже на метр отодвинул ее от стены, но в это время Павлик вырвал из-за пояса длинноствольный пистолет и выстрелил в янычара. Тот схватился за живот и сковырнулся со стены.
«Ур-р-ра!» — заорал Павлик и проворнее полез по лестнице, увлекая за собой солдат, стреляя на ходу.
«Ур-р-ра!!!»
И вдруг все сразу исчезло. Над ним лицо отца.
— Ты что? Заболел?
— Нет, — в полусне пробормотал Павлик, вытер с губ слюну и отвернулся от отца, желая поскорее снова очутиться на крепостной стене, но это ему не удалось: так и не появились больше перед ним окутанные дымом мощные башни крепости, так и не скрипела, не шаталась больше под его ногами лестница…
Утром немного болела голова. Они позавтракали в буфете при гостинице, потом отец достал из чемодана чистый альбом для рисования, и они вышли на улицу.
Был яркий солнечный день. В лицо дул ветер. Не прошли они и сотни шагов, как Павлик увидел за углом, у крыльца, две старинные пушки и на тротуаре огромный колокол. А еще броневую башню с пушкой.
Павлик ринулся туда. Здесь, оказывается, был вход в музей Суворова, и возле него стояли не просто пушки, а суворовские, бравшие Измаил, а башня была снята с монитора имени Железнякова, отличившегося при взятии Измаила в последнюю войну.
— Ничего придумано, — сказал отец, подходя, — хорошо рекламируют музей.
Измаил утопал в зелени, был свеж, и по нему приятно было идти. Он ничем не напоминал тот ночной неприветливый город, каким был вчера.
— Ну куда теперь? — спросил отец.
— К Дунаю, конечно… К крепости.
О том, что ночью он участвовал в штурме этой крепости, Павлик, само собой, умолчал.
— А где же Дунай? Куда идти? Сейчас спрошу.
— Не надо, — Павлик схватил отца за руку, — пойдем прямо на пароходные гудки и придем.
И они пошли.
Мимо прошагали моряки, переговариваясь на незнакомом языке, прокатился сверкающий и громадный, как космический корабль, холодильник. На высоком старом соборе с синими куполами — Покровском, как узнали они скоро, — тягуче и надтреснуто пробили куранты. Павлик поднял глаза на кружок циферблата и вдруг услышал ребячий смех. Глянул на противоположную сторону проспекта, и его словно ветром взметнуло — по тротуару шел парень с обезьянкой. Он вел ее на тонком шнурке, а она, коричневая, краснозадая, весело изгибаясь, легко и мягко переступая лапками, бежала рядом.
Павлик вмиг пересек проспект и в толпе любопытных пошел за обезьянкой. Он забыл про отца, про все, потому что никогда не видел обезьянку, которую ведут вот так, как собачонку. А когда она с хозяином скрылась в подъезде, вздохнул: эх, жить бы и ему в портовом городе, чего не увидишь здесь!
Потом спохватился: удрал как мальчишка! И побежал на то место, где оставил отца.
— Па, не сердись, — чуть запинаясь, сказал Павлик.
— Я на тебя рассердился бы, если бы ты увидел такую обезьянку и остался на месте.
Павлик успокоился. Все-таки отец у него нормальный! Что там ни говори, а отец что надо. Всем бы таких.
— Она откуда — из Индии или африканская?
— Не знаю.
— Чего ж не спросил? И в кого ты такой робкий?
Насчет своей робости у Павлика было особое мнение, и он не хотел возражать. Только пожал плечами, но этого отец не видел.
— Смотри, Суворов! — закричал вдруг Павлик и дернул отца за рукав.
На высоком постаменте, осаживая коня, привстал на стременах генералиссимус и вскинутой в небо рукой приветствовал свою армию, только что взявшую крепость. Конь присел, грива растеклась по шее, ветер развевал бронзовый камзол и реденький клок суворовских волос. Но сколько радости, сколько вдохновения было на лице генералиссимуса, таком русском, по-детски прямодушном и даже простоватом!
Внизу, на гранитном постаменте, было врезано: «Не бывало крепости крепче, не бывало обороны отчаянней обороны Измаила, но Измаил взят. Суворов». И внизу, на земле, опять суворовские пушки.
— А ведь ничего! — сказал отец, подняв голову и взглянув в лицо полководца. — Вроде и традиционно, и старовато, без всего такого, а прямо-таки по коже подирает!
— Сила! — согласился Павлик, вспомнил сон, и холодок мужества и отваги пробежал в крови.
Потом они увидели Дунай. В него упиралась улица, спускавшаяся вниз, и Павлик как-то растерянно замер: вблизи Дунай просто обескуражил его — он был стремителен и мутен. Даже не мутен. Он был просто грязен и совсем не тянул к себе, хотя солнце стало сильно припекать.
Крепости нигде не было.
Встречный моряк сказал, что от нее ничего не сохранилось, что дед его еще застал остатки стены, но и ее разобрали жители: может, пол-Измаила из этого кирпича. И еще моряк сказал, что если им в этом городе больше нечего делать и у них есть свободных два-три часа, то они могут увидеть остатки старого рва и пасущихся там коз.
— Поход отменяется, — сказал отец, — коз можно увидеть и под Москвой, и, наверно, более упитанных, чем здесь.
— Ну, пап… — как маленький захныкал Павлик.
— И к тому же, считаю, нам лучше не видеть того места, где была крепость, чтоб не убивать мечту о ней, о ее стенах и бастионах, пусть хоть существует в воображении.
В этом было что-то похожее на правду, и не успел Павлик придумать возражение, как отец купил у старушки стакан семечек.
— Поплюемся? Без мамки нам здесь рай.
— С удовольствием.
Это было странно и даже противоестественно: отец в отличном костюме, в белой рубахе с распахнутым воротом, с благородным блеском седины на висках и красиво-голубоватыми прядями по всей голове — и вдруг грызет семечки. Но Павлика это не особенно удивляло: отец любил щегольнуть несвойственным ему словечком или выкинуть что-либо эдакое, никак не вяжущееся с его профессией и положением. Про него говорили: «Ну и любитель почудить Александр Сергеевич…»
Его звали, как Пушкина, звонко и знаменито, и Павлику было приятно слушать, как к нему обращались по имени-отчеству.
У реки они встретили мальчишек. Один из них, белобрысый, с быстрыми узкими глазами, увидев под мышкой у отца альбом для рисования, бесцеремонно спросил:
— А вы не художник?
— Боже упаси… Любитель.
Павлик чутко прислушивался. Ох и умел же отец говорить с незнакомыми!
— А меня нарисовать можете? Чтоб не отличить…
— Попробуем. — Отец поудобней усадил на скамейку белобрысого и открыл альбом.
Павлик сотни раз был моделью отца и наперед знал, как все пойдет, знал, что отец рисует быстро и с безошибочной точностью, вызывая восторг неискушенных в живописи. А Павлика этим не удивишь. Он искушен. И, как говорит отец, больше, чем нужно.
Обедали они в ресторане «Голубой («Мутный», — пошутил отец) Дунай», который оказался на углу, рядом с гостиницей.
Ели окрошку и сазана с жареным картофелем. Кроме того, Павлик попросил отца заказать порцию мамалыги с творогом — той самой мамалыги, которая когда-то, как пишут в книгах, была главной едой бессарабских крестьян.
Мамалыга Павлику не понравилась: вязла, как тесто, в зубах и по вкусу куда хуже манки.
— Ну, сынок, когда в Шараново? — спросил отец, выходя из ресторана, и Павлик почувствовал в его голосе особую мягкость и расположенность к нему.
— Когда хочешь. Но здесь здорово. В музей Суворова зайти бы.