Моей любви к Инне, нашей любви!
2 августа.
Воскресенье. Ильин день… 10.30 — к церкви. Переполнена платочками, старушками убогими… Но теплятся свечи, распахнуты Царские Врата, и паства — «малые сии» — теснятся вокруг… Последние к Последнему…
А день тихий, ласковый, «схимный», слабо озаренный лучами затуманенного солнца. На опушке цветущий куст жасмина. Порхающие над ним белые бабочки; будто белые цветы (сами) ведут тихий, трепещущий танец, взлетая и вновь опускаясь…
Где-то близко — песня дрозда, нежная, сочная, росистая.
Служба долгая, праздничная. Сидел на скамеечке со знакомым (еще с 1957-го!) фельдшером. Около 2-х повидался с батюшкой и матушкой, условился с ними о панихиде в 40-й день Инны…
Домой шел берегом моря. Там, где так хорошо нам бывало с ней: легкая, необъятная, возносящая лазурь моря и прохлада его дыхания… Пенный шум гребешков волн на отмелях и далекий медленный полет чаек…
За обедом отвлекся каким-то разговором. И вдруг — опять — точно небо разверзлось над головой: НЕТУ ЕЕ…
После обеда подремал, потом сел у окна к столу пописать. Тихо. Медленный ветерок покачивает листву клена, струит пряди березы у нашего — Инниного — домика, еле видного нынче за разросшейся зеленью кустов. Молчание. Ничего… Никого… Пусто… И нечем дышать…
7 часов вечера. Потянуло в музыку. Прослушал вновь «Туонельского лебедя», симфонию Сибелиуса, и 2-ю половину «Поцелуя феи» Стравинского. Все — прекрасно. На последних тактах ласковый голос Е.Г. Бейлиса под окошком: заехал на минутку с отцом навестить меня. Славные толстяки. Оба красивые, умные, сердечные… «Берегите одно: здоровье»…
За ужином беседа с Андреем Митрофановичем о Евангелиях, книге «Добротолюбие».
3 августа.
Пасмурно, прохладно. В аптеку, на почту (ответная телеграмма Але), в поликлинику (об уколах). Через улицу Рая — в лес. Устрашающие размеры строительства пионерских лагерей: на целые кварталы в глубь леса понастроены кирпичные «массивы», проложены бетонные дорожки. Весь наш соснячок «первого года» вздыблен, исковеркан колесами грузовичья… Еле выбрался на одну из наших троп.
У памятного колышка на пересечении просек сегодня, в свою очередь, оставил отметину…
Может быть, все же прекратить жить?? Уйти к ней? В то, во что ушла она? Но ведь это будет концом и ее последнего (?) сегодняшнего Бытия во мне… А вдруг, как сказал Андрей Митрофанович, «все-таки вертится»?
Мимо «места гадюки», мимо повертки дороги к «дальним ландышам», мимо канавки, где собирала — не оторвать — маслята, через кладбищенский перекресток — домой.
Новая усть-нарвская свалка в лесу. Чайки над ней. Серые чайчата, в перевалку копошащиеся в отбросах, похожие на огромных вшей; туча сытых ворон, с карканьем поднявшаяся с сосен при моем приближении.
Пробуждение после обеда… Надо продолжать день, продолжать все… Невольно вслух: «Господи, когда же этому конец?!»
«Утешительная» беседа с Верой Михайловной [Шибаевой], сдобренная сообщением о гнусных, черных речах М. В. по поводу Всего Совершившегося…
Вот она, одна из тех, которые, по словам Инны, «намолили»…
Вечером у Рабиновичей. Много и человечно — об Инне… Вышел с ними к морю. Ненадолго. В 9 час. дома. В.В. на скамейке у двери за набивкой папирос. Рядом Пуська с внучонком, похожие как две капли воды. Как бы радовалась Она и на этих кисок! Как бы повторяла свое: «Посмотри, посмотри»…
4 августа.
С утра моросит. В 10 час. «на Болотине», в монастырь. Обложной дождь. По-осеннему низкие тучи. В ограде монастыря пустынно. Одинокие монашки. Почерневшие от дождя, заросший высокой акацией, увешанной желтыми стручками, домик матери Силуаны. Темная горенка-келья. В углу смутные лики икон; во всю стену полки, уставленные старыми книгами. Письменный стол у окошка. Огонек керосинки на табурете. Черные, все еще… молодые, глаза; до белизны бледное лицо Силуаны: «Принесли свое горе и отчаяние?..»
«Вера — это дар Божий».
«Вам еще много надо пройти». О значении самого факта произнесения молитвы (по поводу молитвы И.). О книге «явлений».
«Молитва о другом человеке „поднимает“ самого молящегося».
В пустом соборе входная решетка приоткрыта; прибирает монашка; позволила войти.
Лик Божией Матери;
Глаза, исполненные Добра,
Устремленные на меня;
Всевидящие.
Ближе к алтарю — в золотой ризе — икона «Успения». Голос монашки: «Икона эта — чудотворная».
Обратный путь вновь в дожде и ненастье.
Возрождение уверенности в правомочности, более того, в необходимости молитвы. Но позже, дома, опять где-то в недрах существа шевельнулась и стала наплывать тоска по Инне, холодная, черная, необоримая, неизбывная… Поднялась к сердцу, завалила грудь, сжала горло, стала душить… и никаким криком не избыть… и никаким бегством не спастись…
После сна — вдоль реки к морю. На минутку к рыбачьему причалу. Здесь все по-старому: морщинистое лицо рыбака в будке, ловушки для миног, лодки, качающиеся на приколах… Даль заречья, горизонт взморья — в сизой дымке ненастья; неприютные, но привычно зовущие…
Шумливо плещущее, серое море, низкая серая толща неба…
За чаем, опять мука по Инне… И в это время приход Пуськи — вообще неласковой и строгой, — вскочившей ко мне на колени, улегшейся и положившей с мурлыканьем лапки мне прямо на сердце…
5 августа.
До чего же нужно скорей пойти рассказать Инке о том, что сегодня ясное утро, что в его свежести сидели в ожидании завтрака с Анной Мих. на Иннином крылечке, о том, что и как говорили о монастыре, о молитве; рассказать о приходе к нам Пуськи (к И. порогу? а может быть, сегодня — ко мне?), о больших зеленых кузнечиках, рассевшихся на ближайшем малиновом кустике…
С 10.30 до 1.30 сидел, довольно хорошо занимался (Прокофьев, Шестая симфония, и «Аполлон»), что, как всегда, создало состояние видимости удовлетворения и поверхностного равновесия.
В 5 час. по реке. Опять — на причал. Опять старый рыбак. Перекур. Жалобы на безрыбье. На перевозе на ту сторону.
Берегом, песками, в свежем ветре, плеске волн — в лес, к нашей лесной дороге, к повертке на грибные местечки Инны.
Нигде — никого… Нигде — ничего…
Простор и воздух, простор и воздух.
Дыши — не хочу!..
Что это за необоримая власть, что за колдовская сила, именуемая «Благом Жизни», «Радостью Бытия», которая тебя держит в плену, в страхе потери, вопреки пониманию и всякому смыслу, и держит только тем, что дает воздух для дыхания, заставляя ширить ноздри навстречу ветру, дает синеву неба, чтоб видеть землю, чтоб чувствовать ее под ногами, чтоб осязать ее ладонью, — сила, с которой ты ничем не связан, кроме как растительной, первобытной, инертной, травяной связью??? И значение которой исчерпывается одним понятием — «среда»?!
Ведь не мешает помнить, что из дыхания родится удушье, из осязания — потеря «тронутого», из видения — слепота… Чтоб ступить ногами, требуется усилие, приводящее к усталости, к остановке. А бессилие родит мечту о покое и в конечном счете — стремление уйти совсем, в небытие, ибо Смерть есть Совершенный Покой и Отдых.
Поэтому-то основой Жизни является стремление к самоуничтожению.
И ярчайшим выражением этого стремления — есть ЛЮБОВЬ (самоуничтожение в слиянии!).
С холодком смутной надежды, подобной вере в Чудо, и с растущим недоумением, почему же Инны все нет рядом со мной, — вышел на опушку, к любимому нашему «ржаному» полю.
Сегодня ветерок здесь колышет низенькие (хилые) колосья поспевающего, усатого ячменя. Вот и молодой сосняк опушки, с полянками — заветными земляничными, ромашковыми, колокольчиковыми полянками Инны, с которых ее было не дозваться, не оторвать…