<…> Возвращаясь к Рахманинову, могу сказать одно: не весело было у старика на душе. Вокруг сутолока «фиатов» и джаза сверхцивилизованного общества, а на устах оскудевшие следы былых полнозвучий, в соединении давшие произведение, хотя и богатой техники и колорита, но говорящее о жалобе одинокой, растерянной старости, правда, еще не утратившей своей самолюбивой и немного жесткой гордости и тщательно спрятавшей растерянность свою за резко оборванной, как бы насильно достигнутой тоникой конца.
После концерта поздние сборы. Заснули все «с нервами», и каждый со своим, около четырех часов ночи.
«Осиновая роща» (санаторий)
20 января.
Алеша Животов ночевал. Встали в 8 часов.
10 часов машина. Радостной зимней набережной, мимо смутных солнечных воспоминаний и образов «сегодня», и протестом и грустью против совершающегося, — через Неву, на Васильевский остров, за докторшей. К часу дня прибыли на место. Неожиданно приятно встретили елки усадьбы и деревянные лестницы дома. <…> Маленький миг в светлой, тихой комнатке с топящейся печкой и глухим стоном в сердце — обычным при встрече нового одиночества с тишиной. Жалкий и милый, но героически пытающийся не растерять — даже в жалкости — интеллигентности, Щербачёв. Наташина как бы раздавленная фигурка в кресле, в очках и шубке, у входа. Прогулка с Щ<ербачевым> до шоссе (мимо сорок) и кругом. Чудесный снег и воздух.
21 января.
Один направо в «поле». Охваченность снегом, ветром, воздухом, простором, их радость. Радость «своей» среды, хотя и жалостной сравнительно.
Голос маленьких сосен — жесткий и одинокий. Трудность уяснения объединяющей сущности окружающего зимнего мига — его «образа». Мешает также сугубая утилитарность текущего использования окружающего: виснут сроки («Фантастическая» Берлиоза и пр.). Ночью сон: обмелевшая яма; разлив Сорогожи; три хозяина и беседа с ними о сроках.
22 января.
С Наташей и фотоаппаратом у дома. Потом со Щербачевым по «аллее» через шоссе к озеру, назад тропкой. Гудящие в небе истребители; крепкий мороз и солнце; липовые почки; вырубленная череда зелено-серебристых кусков льда на озере; снегири, со своим нежно-сипловатым пересвистом-разговором; красные грудки у травинок в снегу; синички-белощечки; окопы с сорочьими следами-цепочками.
На заходе солнца один по первой тропке, потом влево без дороги. Розовый на выпуклостях, как бы просвечивающий изнутри румянцем — снег на скате холма (под голыми прутьями кустарника), обращенного к западу, на закат. Вершинки снежных неровностей багряны. На пне — проводы солнца; миг… и дивная встреча со звездой, еще первой и единственной в небе. <…> Синеющие и заворачивающие петлей глубокие следы моих шагов в рыхлом снегу. Прибывающий полумесяц, уже горящий и серебряный, в зеленеющем небе. Восклицание к нему: о желании вечном вечно «их» лицезреть… а не только «быть» как-то. Лиловатая мгла сумерек между ветвями кустов. Миг ощущения молодости тела. Дома дрема, нехороший час (физически). <…> На ночь чтение Лескова «Час воли Божией». Решил даже записать отдельные «слова» — уж больно хороши.
24 января.
8.30 пробуждение, как почти всегда, без всякой свежести. Но лучше вчерашнего. Сладкая дрема до завтрака (до 1.30) и после очень бодро — на улицу. В сторону Песочной почти 2 км. Затем направо по утоптанной тропке. Часок на пеньке: 1) баба с дровами на саночках; 2) осенило «совершение», вчера не уловленное. Оно, как и всегда, — в молчании. Вчера за внешним «неуютом» — ветром и сумеречной мглой, вьюжкой — не расслышал его. Не прав был и во вчерашнем представлении вечных льдов и прочего «застылого»; ведь и в них тот же путь движения, в видимой застылости мига, также как и в «живом» (в ветвях). Там начертание — в нагромождениях, здесь — в ветвях и пр., что хорошо знаю. Сегодня помог все это схватить момент тишины и безветрия (своей наглядностью). Что до «затаенности» сугубой — в зиме — всего сущего, то это верно само по себе: стихия все закрывает; 3) тетеревиное (?!) бормотание в березовом перелеске. Прошлогодняя брусника на «дне» рыхлого снега под пеньком. Голос сосенок — в связи с «осененьем», как «безвестное»; 4) срезал почки (букетик).
Пришел прямо на обед. Наташа со своей проблемой «Быть» и всем… («только бы Лешку женить»).
Отъезд Щербачева, свежего с лица, но с раздутыми на висках венами, с бодростью в осанке и полной бедой в душе. Появление Певзнера Григория Абрамовича и пронзительная человеческая между нами разрядка. О разрыве между мудростью и специальностями (партитуры и невропатология: и тут и там метод вживания); его неожиданное упоминание католицизма и фанатизма (зерна этого во мне); <…> его экскурс о монастыре, как об изоляции для него самого; о гениальности — как потенции (!) Мое подтверждение правильности тезиса о фанатических зернах во мне, с оговоркой… Ибо глаза его, а также дар и опыт его специальности, заставили меня допустить в нем «диавола» и «знания от древа добра и зла», направленного на меня как на «кролика». На прощание просил его принять чувство уважения, в ответ на что имел молчаливый наклон головы, «с почтеньем». Беседа шла настолько по самой трепетной сущности, что по уходе его проступили в душе острые слезы и готовы были пролиться из глаз (горючая сокровенность). Анна Максимовна потом у Наташи свидетельствовала, что в беседе он участвовал, во многом, своей сущностью.
Да, еще говорил ему о жизни моей без руки наставника, без «старца»; а ведь это тема непролитых слез; сказалось это из желания поверить в его «большое» и «магическое»… Потому так и «слезно» потом стало. Но увы, как всегда, самообман, и по разговорам Анны Максимовны он не «наставник», но лишь «брат»… Тогда ясно стало, что смеющийся огонек в глазах на самом деле не диавольский, но ищущий… высматривающий (может даже — похвалу). Устал сегодня мозгами, не надо сейчас даже думать и «решать» о снеге, о «совершении». Буду лишь дышать морозным воздухом и радоваться мне доступной радостью — не в бедном смысле. А там само придет, что должно быть.
26 января.
Утром долго морили голодом. Наконец, допущение до завтрака. Приезд Щербачева. Наташа с киской. Процедура массажа и «электропалочки». Крепкий сон до обеда с киской, обедавшей со мной. Она же ворчит крупными басовыми ворчинками, понимает свою желанность и безопасность, заваленная и исчезнувшая в складках одеяла. Иногда только удивленно что-то высматривает в воздухе широко округленными, зелеными, но еще ребячьими глазами. Долго не мог понять, что это ей папиросный дым вчуже: непривычен, удивителен и не совсем еще достоин доверия. Проснулись оба вместе, опять ели на краю кровати — на стуле. Затем небольшая прогулка (по пути самой первой прогулки в первый день). Покорное и какое-то мудрое (?) покачивание в ветерке на снегу прошлогодних редких стебельков злаков. Тропкой домой. Часок на пеньке. Полная тишина. За мной, сквозь ветки двух черных силуэтов елок, горящая, почти полная луна уже золотистая; на снегу загораются отдельные искорки сегодня выпавших крупных кристаллов пороши (от чего при свете весь снег казался чешуйчатым, а ветви как бы припудренными). Сиплые и грустно-нежные голоса снегирей где-то поблизости.
Отдаленные раскаты арт-учебы упорно и тупо стараются разламывать молчание; но каждый раз поглощаются и бесследно тонут в беззвучии морозных сумерек и зеленого на юге, мглисто-лилового на севере небосклона, с зажигающимися иголочками. (Кстати, думаю, даже в самом сильном шуме, где-то можно услышать таящееся в нем молчание). <…> Ну, вот с 8 по сейчас (т. е. до 10.30) писал эти строчки.
Спокойной ночи всем… Схожу к Наташе. Между прочим, вошел к ней как-то, а она лежит в темноте. Я присел, а она вдруг вслух задекламировала, видимо, что-то болит в сердце и голове: