3 января.
12–4 час. занятия Шестой Бетховена и Вебером у стола («начисто», если так вообще может быть).
4 января.
11–2 час. репетиция Шестой Бетховена. Ужас перед необходимостью что-то «излучать». Откровенное признание в том оркестру. Сочувственное их отношение. Помаленьку наладилось. Прошел 1 и 2-ю ч. В антракте беседа с Пономаревым о необходимости мне «чиниться».
5 января.
11–1.45 репетиция 3,4 и 5-й ч. Шестой (с трудом, но с толком). 2.30–3.15 «Приглашение к танцу».
6 января.
11–1.30 общая репетиция «Оберона», «Эврианты» — «крупным помолом». Генеральная «Приглашения к танцу». Отдельные такты и затем целиком Шестая.
Вечером концерт (11-й):
Вебер, увертюры к оп. «Оберон», «Эврианта»;
«Приглашение к танцу»;
Бетховен, Шестая симфония
«Оберон» — очень удачно; «Эврианта» — усталость от однообразия. Шестая — в общем хорошо, но хуже, чем в 1941 г. (кроме 2-й ч., которая очень совершенно вышла, за исключением рывка в последнем F [forte — сильно] из-за невозможности так свежо ощутить источники образов в связи с общим переутомлением и пр.
7 января.
Дохлый день. Вечером укладка и сборы. В 11 часов поездом — на Пюхяярви (мамино «напутственное карканье»). Легкий намек на былое «бродяжное», сон на полке не раздеваясь, покуривание и пр. В 5 часов утра высадка в снежную ночную мглу.
8 января.
Трудное шагание гуськом по цельному снегу; частые присаживания и передышки: в безоконном домике со свечой, на чьем-то крылечке против группы сосен, на закрайках мостов. Следы зайцев и вдоль всего пути лисья цепочка. На рассвете отдых в сарае. Шумит в ушах, и все же некие «ладность» и безмятежность — такие знакомые — проглядывают даже сквозь усталость. Первое неприятное впечатление домов: «по-чужому», «по раздору». Прибыли к девяти в домик. Печь, тепло, женское заботное устраивание «на жердочке» (между прочим, самая уютная, «благостная» форма устроения). Завтрак. В 12 часов на осмотр домов. Не покидает смутное и основное ощущение «полумерности» в осуществлении всего сего — задуманного всеми нами… вообще. А в частности, у меня с Жаем еще и дух «пустошки» существующей, и опыт «пустошки», по существу, и не сбывшейся. <…> Так до четырех, когда, разомлевшие в тепле, еле дождались обеда. Быстрые сумерки и крепкий сон на сене, рядком все. Пробуждение (из счастливых) в сильном тепле, с ощущением высланной ночи и наступившего завтра. Горохов со свечой в горенке. На часах: 11.30. Лютик: «которого?» Горохов: «вчерашнего…» Опять легли, и уж с окончательной безмятежностью сон до девяти утра.
9 января.
Бодрый завтрак и опять к домам. Приезд на «виллисе» Черкасовых, Г.И. [Георгия Ивановича Васильева] и Вали [Янцата]. Мы с Валей, с ружьем по лесу: следы и пути зайцев, танцы их; остальные — с осмотром домов. Коля Ч<еркасов> все больше с мелкокалиберкой. Раскаленная печь. Чудесный ужин, пахнувший юностью (уют, безмятежность, смехи всякие). После ужина «мужики» пошли на сеновал покалякать. Происшествие с «диверсантами».
10 января.
Разлеглись спать. В 5 часов побудка, Нинкино: «Пожилые люди, а что выдумали!..» Мы — на машине на станцию (ночной снег в фарах). На станции сон. Беседа с начальником станции. В 11 часов поезд и к 6 часам дома. У нас — О. Соллертинская, принесшая обещанное.
11 января.
11–2 час. общая репетиция Пятой симфонии Шостаковича (1, 2 и 3-я ч.). В первый раз в жизни не листал партитур перед репетицией — просто уж немыслимо: будь что будет… 2–3 час. под рояль с солистами — Моцарт (симфония для альта и скрипки). В 3 часа у Пономарева совещание. <…>
12 января.
11–12 час. общая репетиция. Закончил 4 ч. симфонии [Шостаковича] и репетиция Моцарта: симфония и начерно увертюра к «Фигаро».
13 января.
11–1 час. отработка увертюры, генеральная с солистами и отдельные места Шостаковича.
Вечером:
Моцарт, увертюра к оп. «Свадьба Фигаро»
Моцарт, альтово-скрипичная симфония
Шостакович, Пятая симфония
Исключительно удачно; присутствие и впечатление Голованова. Шостакович получился со всей свободой, импровизацией, ищущей от ретроспекций, «автобиографичности», текущих «болестей» и пр.; Моцарт — на спокойствии и мудрой красоте.
14 января.
Присутствовал на всей репетиции Голованов. Все в порядке; оркестр не подкачал: читали и играли очень хорошо. (Прошел всю Третью симфонию Рахманинова).
Вечером печатание с анемичной пленки на засвеченную бумагу (!) поездки в Пюхяярви. Получилось одно огорчение…
15 января.
Свердловка и всякие «дела» и сумленья: надо и «чиниться», и успеть выполнить программы, и деньги, деньги, д-е-нь-ги! на лето… И Жай, опять Жай не отдыхает… И все прочее «главное», и мама с ее «ейным». Трудное время… трудные «обстоятельства». Недаром Рыжка хворает, видимо, и с глазком и с лапками что-то… как-то все и куда выплывется??.
16-19 января.
«Устройство» дел и Свердловка.
19 января.
Вечером концерт Голованова: Рахманинов, Третья симфония; Чайковский, вариации на тему Аренского; Чайковский, торжественная увертюра «1812-й год».
«Неправильно» — все: очень много дурного вкуса. Технически непозволительно, в смысле рук, и все же, вопреки всему — радует подлинностью дарования и убежденностью силоустремлений. Что до «1812-го года», то сей «перл» только так и можно, только так и надо. Вот, дескать, материал — сам по себе? — знай лепи его, спасай лепкой, компенсируй «литературщиной»: отсебятиной, «напором», колером. И что же? — вышло Нечто и вышло Здорово.
Доведенные до пороков свойства Голованова, как то: 1) «неясная», «дерганая», короткая рука; 2) непрерывные rubato [ритмически свободное исполнение] и особенно 3) асcellerando [ускорение] — имеют в основе своей либо правильные цели, либо полезные результаты в отношении подчинения оркестра и его максимальной мобильности. Ибо: «1» и «2» заставляют оркестр, «не надеющийся» на руку, проявлять maximum внимания и опасения, буквально за каждую 16-ю[ноту], а «3» исключает возможность всякого «традиционного» отставания «меди».
Эти же свойства, вправленные в рамки настоящей культуры и вкуса, выразились бы: 1) в руке, экономной до maximum’a, заставляющей «приходить» к ней оркестр, притягивающей его «силой»; 2) в абсолютном соответствии возникновения звука во времени с указанием руки. Мы, «помогающие» играть оркестру, часто вредим напряженностью внимания и мудрим излишне. Я уже давно, например, понял, что «специальные духовые» auf такты [из-за тактовой черты] — ерунда (как правило) и абсолютно не нужны, за редкими исключениями.
Симфония Рахманинова — как человеческий документ небезынтересна; в этом смысле даже слегка перекликается с Восьмой Шостаковича: невеселые попытки подвести невеселые итоги. И в итоге — даже невозможность их подведения. (У Шостаковича — кульминация финала; у Рахманинова — неожиданный эпизод джаз-гримасы тоже в финале).
<…> Пора сформулировать мою догадку о неосуществимости в искусстве утверждения окончательного, всеобъемлющего или синтезирующего; о невозможности поэтому создания финалов, содержащих все это, т.е. истинно и только «мажорные» финалы в большом искусстве, попросту говоря, невозможны; те, что есть — или «юны», или «боевы», или фальшивы, или поверхностны, или есть вопль о желании утверждать (Девятая Бетховена) самих себя. И это потому, что истинный синтез всегда трагичен (оптимистический пессимизм или пессимистический оптимизм), как заключающий в себе диалектически «утвердительное отрицание», или наоборот — и просто в «утвердительное» никак не укладывающийся.