События сходят на нет с разной скоростью. Я возвращаюсь к рынку в Монастираки. Здесь никаких признаков протеста, но стенд с армейскими товарами вдруг приобретает пугающий смысл. Я оказываюсь на антикварном рынке, где продают поддельные и настоящие бирюзовые амулеты от сглаза, поддельно-настоящие или поддельно-деревянные члены с открывашками на нерабочих концах, как будто в отсутствии открывашек в их назначении можно было бы сомневаться. Есть тут и настоящие оливковые листья, посеребренные — венки на голову и на шею, по-мидасски пробуждающие желание их взять, завладеть ими.
Перед лотком с антикварными игрушками женщина — лицо загримировано белым, укутана в белое — имитирует статую, хочет пожать мне руку. Жестами выражаю отказ, но она молчаливо настаивает. Протягиваю руку. Она ее хватает и влажно целует, затем впихивает мне пачку салфеток, которые — теперь мы связаны прикосновением, слюной — я обязана купить. Отмахиваюсь от нее, онемев от неожиданности. Я-то подумала, что оказалась втянутой в представление, которое закончится не столь резким обменом. Она ждет денег. Она первая из встреченных мной здесь людей, кто ожидает денег, и какие, однако, ухищрения она использовала, чтобы их заполучить. Она напомнила мне, что стоит за прикосновением, напомнила, что мне не всегда нужен контакт. Всё так же без слов, мимикой, она изображает разочарование. Ее руки протянуты ко мне, но ноги крепко стоят на одном месте.
Почему ты бежишь прочь от меня?
Поскольку Первое мая — не только забастовка, но и праздник, от рынка я поднимаюсь вверх по Пниксу, зеленому холму в центре города. На цветочной поляне за белобрюхой обсерваторией греки с гитарами устраивают пикники, создают импровизированные ребетика-ансамбли. Мужчины с плоскими профилями, как на греческих вазах. Их торсы вздымаются над ногами, они статные, как кентавры. Собирают цветы для своих подруг, те плетут венки. Они не способны сделать что-то некрасивое. Трава дрожит и качается из стороны в сторону. Время остановилось. Или, вернее, его никогда не было.
Все хотят, чтобы меня было не слышно. Я и так стараюсь не разговаривать. Если бы только я могла говорить еще меньше — но книги состоят из слов. Достаю свой блокнот и пишу затупившимся карандашом. Я бы предпочла печатать, но открывать ноутбук в этом месте кажется неправильным. Отсюда я вижу Афины глазами птиц, таких как Прогна, как Филомела, глазами звезд, таких как Каллисто. Если бы я умела организовывать слова в паттерны, как пейзаж, если бы я могла обойтись без предложений, если бы линейное можно было выложить как есть, если бы алгоритмы работали…
Эхо зачахла и умерла, но я не умру, если ты мне не ответишь. Я окрепну. Голос отстал от плоти; кости каменьями стали… лишь звук живым у нее сохранился[45]. Эхо — часть пейзажа или порождена пейзажем. Она есть и не есть природа.
У Овидия Эхо предстает средством возможности правды, не зависящей от намерения.
Гаятри Чакраворти Спивак. Эхо.
И все-таки эхо меняет смысл того, что повторяет, обманывает время, останавливает его, отбрасывает историю назад, при помощи повторения делает возможным другой исход.
Существует некое «подвешенное» время, пишет Энн Карсон в «Эросе горько-сладостном». Это время знакомо нам по фестивалям, где всё ускоряется или замедляется, поделенное на моменты значимости, и каждый такой момент — неважно, насколько он мал — эхо прошлогодней церемонии в словах или предметах — ритуал. Те же раскрытые зонты елей на пластиковых ногах, украшенные шарами, шляпа-ширинка-кошелек-и-часы[46], Наму-Мё-Хо-Рэн-Гэ-Кё.
Некоторые греческие философы уже обозначили, что вечность заключена в моменте.
Ален Бадью. Похвала любви.
Это отозвавшееся эхом время открывает возможности за пределами повседневности. Как и время, которое есть у тебя в праздники и на митингах. Или в любви.
Ложусь на камень. Надо мной пустота света. Я не похожа на греческих влюбленных с их венками. Я не отсюда.
Здесь, как и везде, я чувствую себя как дома…
Правда? Каково это — никогда не чувствовать себя чужаком?
Здесь, как и везде…
В глазах белеет. В этот особенный день я подвешена между ничем и ничем. Как славно.
8. София / Скучать
(2 и 3 мая)
Я думала, что добраться до Софии будет легко. Расстояние выглядело вполне преодолимым. Но, когда я приехала на афинский вокзал, выяснилось, что прямой ночной поезд отменили три месяца назад. На карте я видела станции и линию, которая их вроде бы связывала, но на практике соединить эти точки оказалось сложнее. А я-то думала, что наладить связь будет легко, или, по крайней мере, возможно.
Вчера Ларисский вокзал в Афинах был полон людей, сидящих на сумках, на чемоданах, на полу. Я вышла из хостела в одиннадцать вечера, но мой поезд не прибыл ни в одиннадцать тридцать, ни в одиннадцать сорок пять, ни в полночь. Люди на платформе жаловались друг другу и толпились в очереди в билетную кассу, чтобы задать вопросы, на которые — они знали — им не ответят; но было все еще первое мая, выходной, и никто не выглядел по-настоящему расстроенным и не особо спешил. Кассир, заваленный вопросами, усадил свою симпатичную не-униформенную девушку у стойки рядом с собой и вручил ей дополнительный микрофон. Она усмехнулась и начала зачитывать список задержек, отмен, и вдруг — с ясностью черно-белой пленки — мы больше не обычные люди, ждущие поезд на вокзале в Афинах, а актеры в фильме об обычных людях, ждущих поезд на вокзале в Афинах.
Мне не было скучно. Даже если бы мне пришлось прождать там всю ночь, я бы справилась, десять минут не отводя глаз от красивого экрана, затем еще десять. Я уже выехала из своего хостела, двери в котором запирали в полночь: назад пути не было. И, опять же, это был выходной, и подвешенное время (время ритуалов, революций, вечеринок) продолжало свой ход. Такое время — противоположность скуке, время, когда всё идет так быстро или так медленно, как тебе нравится, или когда тебе нравится, как быстро или медленно идет время — или когда это «нравится» и время кажутся на мгновение одним и тем же. Возможно, это происходит и когда что-то идет не так: рушится порядок и что-то освобождается — в такие моменты люди перестают быть к себе слишком строгими. Без четверти три ночи прибыл нужный поезд, но с обычными — не спальными — вагонами, и отвез меня только до Салоников, расположенных недалеко от границы с Болгарией. Я легла на угловое сиденье и прикрыла глаза шарфом, чтобы заслонить уже поднимающееся солнце.
Каким образом время начинает иметь горизонт? Может быть, оно наталкивается на него как на некий наложенный сверху панцирь, а может быть, горизонт принадлежит самому времени? Но для чего же служит это нечто, ограничивающее само время? Как и для чего время дает себе и образует для себя такую границу? И если горизонт не постоянен, то чего он придерживается в своем изменении?{39}
Мартин Хайдеггер. Основные понятия метафизики.
Из Салоников я собиралась и дальше ехать на поезде, но столкнулась с железнодорожным кризисом: цены растут, персонал увольняется. Активно жестикулируя, что-то калякая, молча предлагая евро и тыкая в карты, я добралась до автобусного вокзала в другой части города и успела на единственный в тот день нужный мне рейс. Автобус до Софии все утро ехал вдоль железной дороги. Вагоны-призраки, оранжевые из-за ржавчины и граффити, забили пути. На обочине — возведенные на скорую руку автозаправки с пристройками кафе: РАБОТАЕМ БЕЗ ПЕРЕРЫВА. У греческой границы солнечные батареи на каждом доме — солнечные батареи и железные ворота с колючей проволокой: окраины, рассчитывающие только на себя. Въехав в Болгарию, мой автобус практически сразу остановился около придорожной закусочной, и там же остановились евро. Без болгарских левов я могла купить… ничего. Пока остальные пассажиры обедали, я курила рядом с мутным бассейном, кишащим головастиками и ящиками из-под пива, и не сводила глаз с лошади, которая паслась на разделительной полосе.