– Никогда не считал, сир. Сотня-две, может быть. Мы живем, по большей части, питаясь отбросами. И есть суеверные слуги, на коих всегда можно положиться. Те, что, принимая нас за бесов или духов, оставляют нам лакомые кусочки. Только они недооценивают наши размеры. Рослому парнишке вроде вас, сир, мясо потребно каждый день, иначе столь мощный каркас не прокормишь. У вас необычная фигура, сир. – Саллоу говорил как бы между прочим, ведя их далее. – Я знаю лишь одного человека, обладающего такими габаритами…
– Нам лучше вернуться, – молвила Уна настоятельно. Она прервала путь, беря Глориану под локоть. – Времени на новые исследования не остается.
Но Королева сбросила ее руку и ускорила шаг. Уна была принуждена пойти следом.
Проход расширялся, перерастая в очень большой зал, схожий с крытым рынком. Он освещался мерцающими факелами, в одном его конце буйный огнь бился о каминную решетку, вдоль стен же, глотаемые оборотнямитенями, грудились, как на стоянке кочевников, маленькие палатки и ансамбли палаток: крошечные территории с границами, размеченными веревками, или щебенкой, или кусками отрухлявевшей мебели, или каменными блоками, что изъяты из самых плит холла. А из шалей, из капюшонов, из пустот глядели белые лица; почти все тонкие, с огромными глазами, как если бы сии люди уже приспособились к сумраку: иной народ.
Глориана замерла как мертвая, когда узрела такой вид, и Уна врезалась в нее, затерявшись в своих юрких мыслях и опомнившись мгновения спустя.
– Кто они? – прошептала Королева.
Высоченная фигура восстала от огня и обозначилась силуэтом, приостановившись, словно готовясь напасть на пришлецов. Затем, метнувшись в совсем уже глубокую темень, пропала.
Уна, устрашившись, вцепилась в запястье Королевы.
– Нет, – взмолилась она. – Мы должны вернуться.
Саллоу был доволен.
– Она дичится, наша безумица. Всех нас. Но опасаться ее вам не стоит.
На лицах потерянного сборища не отражалось любопытство, и Саллоу не приветствовал ни единого человека. Казалось, он не считает себя частью племени. Он демонстрировал сие, держась отдаленно, собственнически, в самоизбранном амплуа их проводника.
– Здесь присутствуют джентльмены, подобные вам. И леди знатного происхождения. Почти всякий, конечно, рисуется чуть более благородным, чем есть на деле. Разве есть в сем дурное? Здесь они пересоздают себя и окружение сызнова. Более у них ничего нет.
Но Глориана наконец-то сбросила чары и, повинуясь ужасу Уны, отступала.
Саллоу окликнул их со спины. Они пренебрегли окликом. Они мчались по проходам туда, где столкнулись с человечком впервые. Они взбирались и вскарабкивались по пассажам и лестницам, где-то пугаясь того, что потерялись, хотя путь был им знаком: по резной галерее, ныне видевшейся угрозой, и по узким коридорам в покои Уны, дабы протиснуться мимо панели и крепко ту захлопнуть.
Глориана была бледнее застенных кочевников. В пыльной щегольской личине вжалась она в стену, тяжело дыша. Попытавшись заговорить, она не смогла сего сделать. Уна сказала ей:
– Сие нужно позабыть. О, Ваше Величество, какая же я была дура! Сие нужно позабыть.
Королева Глориана распрямилась. Она припомнила высокий силуэт в зале, и ее голова вновь наполнилась страхом. Лицо утратило выражение. Слезы лились из глаз.
– Да, – сказала она. – Сие нужно позабыть.
Глава Пятнадцатая,
В Коей Лорд Монфалькон Смятен Вестями и Принимается Сожалеть о Худости Своей Дипломатии
Лорд Монфалькон возлежал на солидной своей кровати, пока его жены в соседнем покое втирали мази в раны друг друга, перешептываясь и вздыхая. Тем утром он был несчастен, разлажен, омерзителен самому себе, ибо глас Глорианы не унимался всю ночь напролет, душераздирающ и донельзя скорбен, и Монфалькон пробудил жен, дабы их вопли потопили вопли Королевы. Заворочавшись на кровати старым крепким телом, он укорил себя за недостаток бодрости и задумался: ныне, в щекотливый кризис, не откажет ли наконец его ум, что выдержал столь многое и столь многое подчинил? В последнее время Королеву пронизает меланхолия сильнее прежнего, и причина ему неведома. Она хитроумно избегает вопроса о замужестве, когда бы он его ни поднял. Кроме того, лорд Монфалькон получил весть о захвате Тома Ффинна в Срединном море. Старый пират, ставши близорук, принял арабийскую баркентину за иберийский барк, и Арабия жалуется теперь пространно и громко, демонстративно, хотя всем очевидно, что произошла ошибка. В разгар сего умирает сир Кристофер Мартин, отравленный, видимо, собственной рукой, словно опозорен. Скверное знамение для дворян и простолюдинов. Ходили слухи о ссоре между королем Касимиром и Всеславным Калифом; и другие слухи о пакте меж ними. Слухи из Татарии, слухи из Германских и Фламандских государств, из Иберии и Высоких Стран, из Африки и Азии; и Квайр, его око, его длань, его орудие во внешнем мире, пропал.
Сыграл ли Квайр, оскорбленный Монфальконовой недипломатичной реакцией во время последней их встречи, в белую-и-пушистую-потаскушку, потакая своей спеси; взаправду ли ущемилась его гордыня; взбрело ли ему в голову отправиться на чужбину или даже поступить там на службу; заплатил ли он наконец за свои злодеяния – Монфалькон не знал. А более всего на свете Лорда-Канцлера угнетало неведение. Его порыв, его потребность были – стать всеведущим. Теперь главный его родник знания иссох, пуще того – и само положение сего родника оставалось неизвестно. Подавлен, не имея вестей, на коих могли основаться будущие действия, Монфалькон познавал род страха, словно воин, в пылу сражения ощутивший намек на неминуемые паралич и слепоту. Ему мстилось, что незримые вороги подкрадываются ближе, а ему под силу учуять лишь их неопределенные злые умыслы.
Он не удосужился понять свой инструмент, Квайра, с достаточной затейливостью; он спроецировал мнение о странном характере человека на истину; он нарушил собственное же правило – никогда не допускать, всегда трактовать. И вот ввиду одной проистекшей от лености неудачи в трактовании Квайра он, видимо, утратил контроль над ним. Капитан трудился из любви к своему искусству, как Монфалькон трудился из любви к своему Идеалу, олицетворяемому Глорианой. Их партнерство, осознавал Лорд-Канцлер, зависело от понимания. Но он отверг предложение Квайра считать их равными, а их сотрудничество – единением сочиняющих пьесу поэтов. В прошлом Монфалькон приучал себя избегать любых проявлений гордыни, если та могла оказаться ложной либо угрожать его цели, однако при последней беседе с Квайром позволил своему гневу, своему высокомерию взять верх и ссечься с гордыней самого капитана. Он осознавал теперь, что, атакуй его Квайр с тех же позиций – обвини он Монфалькона, скажем, в низменных мотивах труда на благо Альбиона, – его могла бы обуять та же ярость. Однако же Монфалькон уважал интеллект подчиненного. Тому несвойственно дуться так долго. День-другой, без вопросов. Даже неделю. Минул месяц. Монфалькону подумалось, что Квайр, может статься, планирует как-либо свести с ним счеты, однако ввиду особенностей натуры он был не из тех, кто мстит по-мелкому. Вероятнее, Квайр проявит себя каким-либо изощренным шпионажем, результаты коего преподнесет Монфалькону, дабы бросить тому вызов.
Лорд-Канцлер, увы, ни в чем не мог быть уверен. Недорассудив однажды, он не мог столь же безоглядно полагаться на собственные суждения: он способен недорассудить вновь.
Со стоном он забарахтался в простынях, от коих разило лавандой и потом. Он должен подготовиться ко дню.
* * *
Выпуклозубый холуй, Квайров лейтенант, кроликовая шапка и непомерное кожаное пальто, дублет с галунами, рукава с буфами и ботфорты с отворотами, ожидавший лорда Монфалькона в маленьком покое, вставши в позу с полутораручным мечом и отставленной ногой, стал зрелищем, что ободрило Лорда-Канцлера тем утром, потому он поздоровался с Лудли почти весело, осведомляясь о его здоровье и прочем благополучии. Облачен в обыденное черно-серое, он стремительно проковылял за стол, скопивший, казалось, особенное множество бумаг. Нахмурился.