– Неизбежное смакование боли и унижения товарищей появляется в процессе, милорд. Такова природа нашей службы. И все-таки: подобно солдату (когда одержана победа), что умножает сентиментальность вместо стыда, убыли и жалости, и я мог бы рыдать и вопить: «Ужасно! Но должно быть посему!» – и утешать себя (и вас, милорд, ибо сего-то вы и ждете от меня сегодня). Я отвергаю сию софистику. Взамен я кричу: «Ужас! Но как он сладок!» Будь я жертвой, думаю, все равно стоило бы научиться смаковать собственную участь, ибо и сие в равной степени – средство для усиления и подчинения чувств. Но я ищу свободу власти. Она дает мне поле обширнее. Оттого я хватаюсь за привилегию – коей наделяет меня ваше покровительство, – привилегию власти. Я предпочту смаковать чужую боль – не свою.
– Боль нужно вытерпеть, вот и все. Вы – создание, Квайр, извращенное и чахлое в душе своей. – Лорд Монфалькон складывал монеты в кошель, тщательно пересчитывая.
– Нет, сир, моя душа благородна не менее вашей, сир. Я всего-то трактую ее потребности манером, отличным от вашего, сир. – Квайр был покороблен не столько выпадами лорда Монфалькона, сколько его ошибочным разумением истины.
Кисть Лорда-Канцлера тряслась, когда он передавал кошель.
– Признайте – вы трудитесь за деньги!
– Я не лжец, сир, как вы знаете. Зачем вам мои увещевания такого рода? До сих пор мы гармонично работали вместе.
– Мне опротивели тайны!
– Вы нанимаете меня, милорд, не для того, чтоб я вас утешал.
– Ступайте! Ваши вульгарные хохмы мне приелись!
Неровный поклон капитана Квайра, но не уход его. Оставалось незаявленное требование. Он удерживал свою позицию. Он был словно в бешенстве.
– За сие, милорд, я с готовностью прошу прощения. Мне недостает практики. Я не возвышусь до пения столь ясного и чистого, как у вас, лордов Двора, ибо призвание мое требует тонов погрубее.
– Вы изводите меня, Квайр! Я не косолапый медведь, чтоб вас развлекать. Ступайте.
Капитан Квайр принял наличность и упрятал ее в пояс, не сходя с места.
– Мне привычно беседовать с теми, кто почти оглох от ужаса либо полуоглох от боли. А равно и с теми, кто учит юных и ухаживает за безумными и больными, сир. Вокабуляр их блекнет, стиль упрощается, искусство делается искусством деревенского фигляра, юмор – мужиковатым юмором Ярмарки.
– А ваши извинения прискучивают мне, мастер Квайр. Вы свободны. – Монфалькон усадил себя в кресло.
Квайр шагнул вперед.
– Я предлагаю вам беспримесную истину, а вы ее отвергаете. Вы задали вопрос, милорд, и я дал ответ. Я думал, мы оба говорим правду. Я полагал, что меж нами нет двусмысленности. Должно ли мне лгать, дабы сохранить ваше покровительство?
– Возможно. – Лорд Монфалькон запер ящик. Вздохнул и сказал: – Вы имеете в виду, что я как работодатель несовершенен?
– Доселе вы были само совершенство, сир. Разве не обладаем мы общим пониманием, будучи людьми равного здравомыслия?
– И правда! Мы обладаем таким пониманием! Я плачу. Вы убиваете, похищаете и сговариваетесь.
– Пониманием мастерства, сир, в том числе.
– Вы хитроумны, вестимо. – Монфалькон сделался расстроен. – Что еще мне произнести, чтоб вы удалились? Какое-нибудь заклинание? Вы ищете публичных почестей? Мне надобно сделать вас Принцем Державы?
– Нет, милорд. Я говорил о нашем искусстве, только и всего. О своем убеждении, что вы цените сие искусство ради него самого.
– Если вам так угодно. – Монфалькон отослал Квайра взмахом руки.
Капитан был потрясен:
– Что?
– Изыдьте, Квайр. Я за вами пошлю.
– Вы глубоко меня оскорбляете, милорд.
Монфалькон загремел, его голос дрожал:
– Я защищаю вас, Квайр. Не забывайте. Вашей порочной жизни дозволено течь беспрепятственно – вашим соблазнениям, вашим вымогательствам, вашим убийствам по собственной инициативе… – Монфалькон возложил пальцы на седую бровь. – Я не стану потакать вашим двусмысленным требованиям! Сейчас не время… мне следует заняться серьезными делами… делами посерьезнее, Квайр, нежели утоление злодейской гордыни. Прочь, прочь, прочь, капитан Квайр!
Черный сполох безвкусицы – и Квайр исчез.
* * *
Когда капитан Квайр покидал дворцовые тени и вступал в декоративный сад, ныне сплетенье расцветающей ежевики с необузданными лианами, он приостановился, дабы оглянуться на высокую стену, насупиться, потрясти головой. Его гордость была, действительно, уязвлена самым страшным образом. Он принялся исследовать свои ощущения, шагая вперед, через ворота и вниз по холму к ряду дерев, близ коих Лудли насвистывал, опершись об ограду, и смотрел в лохматое, мчащее небо.
– Луд. – Квайр перелез через ограду и встал спиной к помощнику, глядя вдоль дороги в направлении лондонского смога.
– Что у нас плохого, капитан? – Лудли чуял настрой господина чуйкой человека, боящегося за свою жизнь. Он шагнул вперед в своей жесткой, растрескавшейся куртке, схоронив большие пальцы рук за поясом дублета.
– Я потрясен.
Капитан Квайр бормотал себе под нос, перекатывая камушек заостренным носком сапога.
– Я полагал, что уважаем. Вестимо, вот он, объект атаки, – самоуважение. Я не понимаем как художник. Неужто никто и понятия не имеет о мастерстве, о гении, вкрапленных в мой труд? Неужто я не удостоверял сие постоянно? Как еще мне было их удостоверить? Кто еще смог бы сделать то, что сделал я?
– Я восхищаюсь вами, капитан. В большой степени. – Лудли умиротворял, не будучи искренне сочувственным, ибо не имел мозгов для трактовки позы и жеста. – Да мы все – в «Морской Коняге», «Грифоне» и где угодно…
– Я разумел ровню. Я-то думал, Монфалькон чувствует собрата по художеству, реалиста. Луд, я ошарашен. Он нуль, жалкий циник на минеральных водах!
Лудли счел, что уловил причину сего.
– Он не заплатил, вот оно что, капитан? Он всегда… – Он был упрежден кошельком, вдавленным Квайром в его ладонь. – Ага, спасибо.
– Все сие время я был убежден, что он понимает природу моей игры. Он не ценит искусности, комедии, иронии сотворяемого, но пуще всего он не понимает структуры, видения, таланта, хладного, немигающего глаза, что вперился в реальность и трансмутирует ее в драму. О, Луд!
Непривычен к сему зрелищу душевной доверительности, сему откровению тайной жизни господина, Лудли в одно и то же время был зачарован и затруднился с речью.
– Ну, – молвил он, пристраиваясь к Квайру, когда тот выдвинулся, распалясь и развеваясь, по тропке. – Ну, капитан…
– Всякому художнику нужен покровитель. – Квайр обвел взглядом черные тополя, колышущиеся на ветру. Он задернул кочевой плащ; он туже натянул на голову шляпу. Вороньи перья трепыхались, будто барабанными палочками стуча по тулье. – Не имея восприимчивого покровителя, он рискует вскорости иссохнуть, обратить талант к наемнической выгоде, дабы потрафить большинству. Я никогда не потрафлял большинству, Луд.
– Да ни в жисть, капитан.
– Мое богатство истрачено, всё до медяка, на инструментарий. Вложено ради искусства.
– Вы были весьма щедры, капитан.
– Вот чего он не в состоянии понять – и еще моей гордости. Я принимал его нападки, его явное презрение, за выбранную им роль.
– Мы все порой должны играть роли, капитан.
– Он же всю дорогу выказывал свою истинную натуру, истинное мнение обо мне! Ах ты старый осел! – Квайр замер посреди тропы.
Виднелся Лондон – красный, серый и белый внизу. На городских стенах колебались ветхие лачуги и палатки тех, кто там жил и работал; за ними показывались кровли из зеленого и серебристого шифера, соломенные, медные и одна-две златолистные. Шпили, изящные и тонкие; тяжелые купола; зафортифицированные башни; высотные храмы знаний: колледжи, библиотеки в позднеэлладийском духе и древних, заостренных, готических форм, из кирпича, гранита и мрамора; театры, деревянные и ярко раскрашенные, оклеенные тысячью плакатов; улица за улицей жилых домов, корчем, таверн, трактиров, тканевых и мясных лавок; заведений рыботорговцев, зеленщиков, художников по вывескам, златоковачей, ювелиров, ростовщиков, изготовителей музыкальных инструментов, торговцев мануфактурой, седельников, табачников, виноделов, стекольщиков, цирюльников, аптекарей, производителей карет, кузнецов, металлистов, печатников, игрушечных дел мастеров, сапожников, лудильщиков, свечников; великих хлебных бирж, скотобоен, купеческих собраний, выставочных галерей, где живописцы и скульпторы показывали свои творения…