Даже отсюда Каракос видел, как истощены недоеданием непривилегированные узники; у них запали животы, потрескались губы, на лицах проступила печать унылого отупения. Но все они время от времени метали яростные взгляды в сторону другого сектора.
Ворота распахнулись, четверо ВАшников ворвались в непривилегированные сектора, выбрали наудачу нескольких узников и стали избивать.
— И, разумеется, — каркнул Каракос, — узников из привилегированных секторов обычно не бьют.
Узники кричали, разбегались и цеплялись друг за друга, пытаясь скрыться от охранников с бичами и парализаторами.
— Вы начинаете понимать, — отметил Купер, — как быстро заключённые впадают в животное состояние. Обратить их очень легко.
— Животное? — Каракос не поверил услышанному. Он с трудом сдерживался, чувствуя, как разгорается внутри желчно-гневное пламя, готовое пропалить сердце. Ему захотелось броситься на Купера.
Но он не двигался. Как если бы стоял на вершине флагштока, едва удерживая тело в равновесии. Он не осмеливался шевельнуться. Он просто стоял у окна, дрожа, не в силах даже утереть заливающий глаза пот, пока Купер отдавал в микрофон приказы охранникам; и вот охранники открыли межсекторные ворота.
Теперь в сектор 10 можно было попасть из секторов 11 и 12. Охранники отступили. В секторах не осталось никого, кроме узников.
Мало-помалу орава заключённых одиннадцатого и двенадцатого секторов стала выплёскиваться в десятый сектор, надвигаясь на перепуганных, загнанных в угол чернокожих.
Вначале процесс шёл медленно, однако уже через десять минут вспыхнула драка, а через пятнадцать минут четверых или пятерых негров затоптали насмерть.
Каракос кашлял и задыхался. Не от омерзения — это чувство в нём давно отмерло, — а от нечеловеческого, бездумного гнева на то, каким образом с этих людей ободрали всё человеческое и преобразили в новые формы, не содержащие ничего, кроме жажды насилия.
Уотсон снял с пояса телефон и сказал в него:
— Комната 44 готова для Жана-Мишеля, не так ли? Отлично.
Надо заставить их меня убить, пронеслось в голове у Каракоса. Иначе они меня используют, и я стану частью вот этого.
Вот этого... вот этой людской массы, где мужчины разрывали на куски других мужчин. И женщин. И детей.
Каракос лишился остатков самоконтроля. Он спрыгнул с флагштока, развернулся к охраннику и, забыв про свои оковы, попытался кинуться на того со стиснутыми кулаками. Он вскрикнул от отчаяния, когда кандалы сковали его, и снова, когда что-то укололо его в руку. Он обернулся и увидел Купера: доктор сделал ему инъекцию. Он успел подумать: Они собираются меня использовать. Вослед этой мысли явился ужас, затмивший сознание, и тьма стала непроглядной.
Вашингтон, округ Колумбия
— И что сказал Унгер? — поинтересовался Хауи.
Стоунер пожал плечами.
— Не слишком много. Так, расплывчатый трёп о том, что прояснились неожиданные обстоятельства, и всем надо внимательно продумывать свои шаги, ну, ты меня понял, Кимосабе...
Хауи рассмеялся.
Два аналитика ЦРУ сидели в баре на Коннектикут-авеню в Вашингтоне, округ Колумбия. Бар нельзя было отнести к особо модным. Был тут древнючий музыкальный автомат двадцатого века, который играл энносотые переиздания Пэтси Клайн и Джорджа Джонса — старую добрую кантри-музыку двадцатого века вместо минимоно-зомбачьих напевов, хаотика, скатада или ангст-рока. Пол паркетный, а не бетонный или пластипрессовый, местами отсырел и потрескался от времени. Стулья в баре были не из пены, умевшей принимать форму тела, а из поцарапанного, заклеенного по углам скотчем ПВХ. Вместо видеоэкрана за барной стойкой висело зеркало.
Хауи со Стоунером сидели в старой щелястой деревянной кабинке, пили пиво «Одинокая звезда», импортированное из Техаса, и болтали. Бар пустовал, если не считать завсегдатая на стуле в дальнем конце стойки, болтавшего с крашеной блондинкой-барменшей, и постоянно чихавшего мужчины в четырёх кабинках дальше по залу. В Вашингтоне было восемь часов вечера, Стоунер вымотался на работе, но где-то внутри странное нервное возбуждение искало выхода и не находило.
Хауи был крупный мужик лет пятидесяти, бочкообразного сложения. Он носил бифокальные очки на носу и четыре золотых перстня на левой руке. Голову Хауи венчала колоссальных размеров ковбойская шляпа ослепительнобелого цвета, залихватски скошенная на затылок. Хауи так вырядился шутки ради, зная пристрастие Стоунера к музыке кантри. Правый глаз Хауи заменили на электронный имплант; двигалось глазное яблоко чуть-чуть иначе, нежели естественное, но вполне правдоподобно. Даже поддельные кровеносные сосуды на белке изобразили. Но если внимательно присмотреться к зрачку, можно было увидеть, как перекрываются лепестки диафрагмы.
— Унгер этим утром в бухгалтерии был, — сказал Хауи. Хауи некогда работал оперативником, а ныне числился в отделе внутреннего учёта и финансового оборота ЦРУ. — Говорил, что у него спецпроект, под который понадобились срочные средства, а дерика нет, попросил вызвать нашего супервайзера. Ну что за хрень собачья? Думает, Фенч ему бабла подкинет без отмашки сверху. Он спятил. — В голосе Хауи прозвучало нечто большее, чем просто неприязнь одного клерка к другому; что-то личное, угрюмо-болезненное.
— А от меня ему только и надо было, в плане документов, что файл Куппербайнда, — сказал Стоунер, следя за лицом Хауи.
— И только-то. — Это не был вопрос.
— Он про тебя упоминал.
Хауи смотрел на траченную молью лосиную голову над барной стойкой. Теперь его взгляд вернулся к Стоунеру и сфокусировался на собеседнике; искусственный глаз затратил на это лишнюю долю мгновения.
— Как там твой имплант, Хауи?
— Порядок. Но у меня траблы с остаточными изображениями. Эта штука словила какой-то телеканал, и я смотрел, как по офису футболисты бегают. А тут влезает передача с одной из этих, ну, ты в курсе, антинасильственных казней, и парню башку разнесло к ебеням прямо на глазах у зрителей. Между прочим, я как раз в нашей гребаной кафушке обедал. У меня совсем аппетит пропал. Может, лучше было с повязкой?.. А что Унгер про меня наплёл, чтоб ему провалиться?
— Сказал, ему говорили, что ты мой хороший приятель. Я подтвердил. Он сказал: Чувство локтя, Стоунер. Чувство локтя. Я сказал: Э? И он: Внимательнее выбирай себе друзей, Кимосабе. Выбирай людей, которые движутся вверх, а не вниз. — Стоунер сделал паузу, ожидая реакции Хауи. Хауи лишь сидел с каменным лицом, неподвижно глядя в свою кружку. — Что за кошка между вами пробежала, Хауи? О чём это он?
— Он про новую программу оценки кадрового потенциала. Они думают, няшное название поможет её отбелить. — Он грустно улыбнулся, словно отпустил какую-то шутку.
— Продолжай.
Хауи покачал головой.
— Он мудак, но совет тебе дал хороший, бро. Не надо тебе знать большего.
— Надо-надо. Продолжай, чувак. Блин, да я на твоей племяннице женат, Хауи. Давай выкладывай.
— Ладно, — вздохнул Хауи. — Ты сам напросился. Но ты сочтёшь меня параноиком, предупреждаю. Ты никогда не задумывался, отчего меня сослали в бухгалтерию после восемнадцати лет полевой работы, гм?
— Конечно, задумывался. — С лёгким смущением, поскольку подразумевалось, что Хауи крупно проштрафился.
— Я тебе кое-что расскажу. Я вот тоже об этом задумался. У меня двенадцать благодарностей от начальства было, и я счёл, что этого хватит. Я подал заявление о переводе на офисную работу. Думал, что смогу претендовать на какую-нибудь вкусную должность в Лэнгли, вплоть до начальника департамента. Хотел обеспечить семью. И они меня перевели, всё правильно... в гребаную бухгалтерию. Е...ть-копать, человече, я старший офицер, я прошёл тренировки, у меня невъебенный полевой опыт, классное образование, я стую любого из пяти сотрудников, которые выше меня по рангу. И знаешь что? Я магистр психологии, я... — Он осёкся и сделал жест, которым мог бы отогнать надоедливое насекомое. — А им было наплевать. Они сказали, что программа ОКП определила во мне несомненные таланты финансового работника. Я заглянул в отчёт программы ОКП. По идее, она должна анализировать результаты нового исследования эффективности персонала и всякое такое. Но дело в том, что такого исследования предпринято не было. Вообще не было. Унгер и дерик пытаются скрыть этот факт, но дела их говорят сами за себя: покамест под ОКП попадают только чёрные, латиносы, восточники, евреи и те, кто хоть самую малость неравнодушен к политике. И никто больше.