У бабушки ко мне особое отношение с малых лет. Может, заслуга моя только в том, что я ее первый внук? Она ждала, ждала, и вот он родился, ненаглядный Женисбек? Словом, не знаю, чем объяснить, но она, как никому, доверяет мне свои тайны. Когда мы остаемся наедине, она рассказывает о том, как ей тяжело жилось, вдове с кучей детей. Меня восхищали ее мужество и вера в людей. Я смотрел на ее натруженные руки, и меня охватывала нежность к бабушке. «Дорогая бабушка, — восклицал я в душе, — будь в моих силах, я бы одел тебя в шелк и посадил на почетное место. А одеяло свернул бы вчетверо, чтобы тебе было мягко сидеть! И чтобы у тебя не было ни печали, ни забот!»
Ее чуткое сердце угадывало мои мысли, она ласково проводила по моей жесткой шевелюре худенькой сухой рукой и говорила:
— Надо бы навестить Асембая. Все ли здоровы у него? Может, чем помочь? Невестка не управляется, поди, слабая, больная женщина.
Летом она прожила у Асембая целый месяц и потом опять перебралась к нам. За это время бабушка заметно похудела, глаза ее запали. Временами она будто прислушивалась тайком к биению своего сердца и вздыхала. Но при нас не показывала вида, что что-то не так, и продолжала суетиться по хозяйству.
Как-то вечером мы сидели дома втроем: я, бабушка и моя меньшая сестренка. К нам прибежала Маржапия. Она примчалась, будто на пожар. Рукава ее были засучены, руки в тесте, передник в муке. Мы встревожились, решив, что в доме Маржапии стряслась беда.
— Мама, вы же знаете, как давно мне хотелось сшить новое платье с цветочками! Мне такое очень пойдет, — сообщила Маржапия, переводя дыхание.
Мы сидели, как оглушенные, не знали, что и сказать. А она продолжала:
— И вот сейчас замесила я тесто, и тут, представляете, мне ударило в голову: ба, у тети — так она называла мою мать — как раз есть то, что мне нужно. Представляете?
Не дав нам опомниться, Маржапия полезла в родительский шкаф, сунула под мышку какой-то сверток и выбежала вон.
— Никак что-то унесла. Вот непутевая баба! Думает, будто все хорошее на свете только для нее. А забаловала я ее, забаловала, — пробормотала бабушка, покачивая головой.
Вскоре вернулась с работы мать и за ужином сказала бабушке:
— Вчера купила отрез на платье. Вот только не знаю, какой лучше выбрать фасон. Сейчас вам покажу.
Она полезла в шкаф, потом начала рыться в чемоданах, перевернула все белье.
— Куда положила, не помню, — произнесла она растерянно. — Вы не видели, мама?
— Да нет, не видела, дочка, — ответила бабушка, пряча глаза. На нее было жалко смотреть: сгорбилась, щеки отвисли. Я-то сразу понял, где отрез, но решил промолчать. Все испортила младшая сестренка. До этого она с упоением вгрызалась в яблоко и потому вроде бы ничего не замечала. И надо случиться, чтобы в этот момент яблоко кончилось. Глупышка вытерла губы ладонью и ляпнула:
— Его уклала тетушка Мажая. Вжала и унесла домой. Вот!
Что тут началось! Мать побелела от обиды, округлила глаза, руки уперла в бока и давай честить Маржа-пию на все лады — и так ее и эдак. Сроду я не слышал, чтобы мать моя употребляла такие сильные слова.
А бабушка немного пришла в себя и попыталась ее утешить. Сделала вид, будто ничего не случилось особенного.
— Миленькая, успокойся. Из-за чего портишь себе здоровье? Подумаешь четыре метра тряпки! — произнесла бабушка как можно миролюбивей.
И тут же гнев матери обратился на нее. Напустилась мать на бабушку и давай ее детьми и внучатами попрекать. Выходило так: что бы они не сделали моей маме, во всем виновата бабушка.
— Ни поесть, ни одеться не даст твое племя! — закричала мать.
— Ну хочешь, я отдам тебе бархатное платье, — сказала бабушка.
— Я не нищая! Я хочу носить свое платье, — ответила мать, оскорбленно вскинув голову.
Бабушка не произнесла больше ни слова, только сжалась словно под градом ударов. Так и в постель легла, сжавшись в комочек. Я долго не мог заснуть, слушал как бабушка вздыхает: «О-хо-хо!»
Трудно ей угодить каждому. И того жалко и этого. Поэтому бабушка не выдержала и заплакала, жалея и любя всех нас. Плакала она беззвучно. Я уже и не знаю, как догадался об этом. Только глядел в темноту и понимал, что бабушка плачет.
Утром она держалась как ни в чем не бывало. Начала с того, что обошла сарай, собирая кизяк. Потом до полудня пекла в сковородке лепешки, а приготовив обед, сказала, как обычно:
— А ну-ка, Женисбек, запряги мерина. Надо бы съездить за таволгой.
Я очень любил такие поездки с бабушкой, поэтому, не мешкая, запряг нашего старенького мерина, побросал в телегу кетмени, помог взобраться бабушке в телегу, и мы отправились в свою немудреную экспедицию.
Конь шагал ровно, поматывая мордой, помахивая хвостом, вез нас в Глубокий лог за таволгой, а мы беседовали о том о сем, коротали время. Эти минуты мне были особенно дороги потому, что бабушка обращалась со мной как с равным. То поделится сокровенными мыслями, то даст совет, а то и сама попросит совета. Будто между нами не было разницы в полвека.
Выехали мы в самую знойную пору. Жарило так, что казалось — вот-вот закипит кровь в жилах. Все живое в степи разбежалось, попряталось от горячего ветра, от палящих лучей раскаленного добела солнца. Только слепни неугомонно изводили нашего мерина; тот неистово отбивался хвостом и, хотя мы ехали не спеша, тяжело поводил взмыленными боками.
Мы сидели на телеге под зонтом. Зонт почти не спасал от солнцепека, но я не думал о жаре, потому что бабушка рассказывала о том, как она ездила в Глубокий лог в молодые годы и рубила таволгу.
— Тогда во-он, за тем камнем мы жгли известку, — она указала кнутовищем на выступ скалы, что находился чуть ниже Глубокого лога, — и для костра рубили таволгу… Помню, дети мои были мал-мала меньше. Косембаю, отцу твоему, только одиннадцать. Асембаю исполнилось восемь… Ну да, восемь… А Есельбай только начал ходить. Оставить их дома не на кого. Вот я таскала ребят повсюду с собой. Посажу в сторонке — и за кетмень… Да, в то время я одна за день нарубала полную арбу таволги. Не всякий джигит мог со мной потягаться. Только самые ловкие! Так и говорили: «Ну и Базиля! Да ты никак рождена, чтобы рубить таволгу!..»
Так, за разговорами, мы доехали до Глубокого лога, распрягли коня и пустили в низину, а сами взяли по кетменю и полезли на косогор, поросший таволгой. Я поднимался впереди, а бабушка шла за мной, опираясь на кетмень, и говорила с еле заметной одышкой:
— Э, как они выросли, красавчики… А я-то думала, что мы их, бедных, вырубили совсем. А они-то вон как!
На косогоре кустарник и вправду вымахал в человеческий рост, встал на пути стеной — попробуй проберись. Каждая ветвь толщиной с рукоять плетки. Каждый куст — увесистая вязанка дров, только сруби попробуй. Я увидел эту мощь и оробел поначалу. А бабушка хоть бы что, примерилась привычным глазом и принялась командовать:
— Давай-ка, внучек, начнем вот с этого места. Помнится, так мы делали: я заходила оттуда, покойный Зарком стоял здесь, а Исабай вон там орудовал. Тот самый, который теперь пасет коров. Состарился Исабай. А раньше бывало… Что-то легок у меня кетмень. Женисжан, возьму-ка я твой, он, по-моему, потяжелее.
Бабушка будто помолодела у меня на глазах: лицо ее сияло, губы не в силах были сдержать широкую улыбку, растягивались, приоткрывая еще целые, хотя и тронутые желтизной зубы.
Бабушка поплевала на ладони, точно заправский лесоруб, подняла кетмень обеими руками над головой и размашисто ударила по стволу. Затем рубанула еще и еще. Куст таволги кряхтел, отвечая на каждый ее удар.
Не успел я и глазом моргнуть, а бабушка нарубила вязанку дров, но ей это стоило многих сил. Она быстро утомилась и присела на траву.
— Отдохни, внучек, отдохни. Не надрывайся слишком, — сказала она, хотя я не сделал и десятка ударов.
Что греха таить, я только и ждал этого, присел рядышком с ней. Она развязала торсык — кожаный мешок с кислым молоком, немного отпила, наслаждаясь каждым глотком, и протянула торсык мне. Кислое молоко приятно освежало пересохшее горло.