Но на этот раз ему повезло. Ружье лежало стволом вперед, даже чуточку высунулось наружу. Он потер снегом лицо, изгоняя остатки сна.
А в степи ничто не менялось — стояла та же глухая, темная ночь и сыпал снег. «Этот сон для меня мог кончиться плохо. Мне ни в коем случае нельзя спать. Можно не проснуться», — сказал он себе и, сменив патрон, пристально всмотрелся в темноту. Где же волки? Почему они молчат? Неужели ушли, потеряв надежду поживиться? Но нет, вон блеснули два огонька, и еще пара, и еще… третья… четвертая… Выстроились в ряд. Ждут! А если это не волки? Ведь рассказывала покойная бабушка… «А ну прочь отсюда! Сгиньте, черти!»- гаркнул он изо всех сил, однако не услышал собственного голоса. Куда же делся голос? А может, что-то с ушами?
Он помотал головой, в нос попала травинка. Ап-чхи! В тело будто вонзились иглы, но зато прочистились уши, и в них тотчас ворвались и гул ветра, и волчий вой. Казалось, теперь они все были заодно, все объединились против него: и степь, и буран, и волки.
А он слабел с каждой минутой. «Видно, счастливы те, кто умирает, как положено человеку, чье тело близкие бережно предают земле. А что будет со мной, если я умру? Они ничего не оставят от меня. Кости и те растащат по степи. Какая унизительная смерть! А долго мне не протянуть, это уж точно. Теперь важно лишь одно. Коль умирать, то только среди людей. Спасти свое тело от волчьих клыков. Нужно во что бы то ни стало дожить до рассвета, а потом хоть ползком туда, где люди. Вот отныне моя самая главная мечта! Ну не смешно ли?.. Ну почему так долго тянется ночь? Скорей бы рассвело!..»
Прямо в отверстие ударило снегом, завихрилось, засыпало глаза. На всякий случай он лихорадочно выстрелил перед собой. Послышался отчаянный визг, и снежная круговерть улеглась. Там, где еще недавно горели огоньки, катался клубок из темных тел, доносилось угрожающее рычание и лязг клыков, не доставших до жертвы. Клубок распадался на части, воссоединялся вновь и вскоре пропал в недрах бурана.
Но в нем уже не было ни страха, ни отчаяния. Он ощущал только свинцовую тяжесть, заломившую тело, окаменелость суставов. А потом его сознание и вовсе распалось, рассредоточилось, в нем возникли картины, смешавшие последовательность событий и время. Вот появился Айташ, каким он был за год до смерти, суровый, могучий, как богатырь. Его сменила совсем молодая мать, собирающая колосья в подол ветхого платья, состоящего из одних пестрых заплат. Потом к нему подбежали дочь и сын: «Папа, папа, ты уже пришел с работы?» — «Ах, мои дорогие, птенчики мои…»
Он не заметил, как затих буран и постепенно прояснилось небо. Не шелохнулся и тогда, когда солнце метнуло на снег свои первые холодные стрелы и степь заиграла тысячами искр. Наконец солнечный луч скользнул по стогу и заглянул в его мрачное убежище. Вот тогда он открыл глаза и увидел солнечный свет. Но у него уже не было сил, чтобы радоваться приходу дня. Едва шевеля непослушными руками и ногами, он выполз наружу, волоча за собой ружье, и с великим трудом встал, хватаясь за стог, зашарил взглядом по степи. Вдали плыло нечто похожее на трактор, волокущий сани. Или это было что-то другое? Зрение почти не подчинялось ему, все так и плыло перед глазами. Невероятным усилием он заставил себя поднять ружье, выстрелил в воздух и шагнул, держась за стог, но его ноги подломились, и он начал валиться на бок.
БЕРКУТ МУХТАРА
(пер. В. Бернадского)
Медленно и неотвратимо — так казалось — вошла мелодия в юрту и протянула тонкие смуглые руки к огню. В маленький кобыз вселился добрый волшебник: струны, подобно голосу, приглушенному расстоянием, звали нас за собой вдаль. И вдруг дыхание мелодии оборвалось, наступила пауза, и за ней — за паузой, которая ощущалась, как боль, глухо прокатились раскаты тяжелого предчувствия. Но вот беда миновала, струны глубоко, облегченно вздохнули, и кобыз запел, перебивая мелодию песни ритмами неровного шага: кто-то, смертельно раненный, поднимался по крутизне все выше и выше — туда, где кочуют весенние облака и кружатся беркуты… Музыка умолкла. Старик сидел поникший, прижав к груди кобыз, словно щит.
— Зейнеп, повесь на место, — устало проговорил он.
Джигит с пиалой в руках спросил:
— Не та ли это песня, аксакал, что мы слышали тогда… вместе с Мухтаром-ага?
Старик наклонил голову:
— Та самая. Ровно два года назад, вот в эту же пору, ты был здесь. Ты слушал…
Аксакал забыл о нас, он разговаривал сам с собой: он думал. Размышлял вслух о человеке, который оставил на память людям добрые и правдивые книги.
— Тогда он сидел вот здесь, на этом месте, — потупясь подсказала хозяйка.
…В первых числах апреля старый Урмис спозаранку выехал на охоту. Он объехал заветные места, но к полудню приторочил к седлу лишь одного зайца.
Прямо над головой плавилось солнце. Почуяв жару, звери заранее ушли к северу в Бетпакдалинскую степь. Ни сайги, ни джейрана не встретил охотник. Взмыленный конь тяжело поводил запавшими боками. И вдруг резко поднял голову: почти рядом из неглубокой промоины выскочил и испуганно шарахнулся в сторону сайгак. Урмис, по привычке помянув аллаха, прицелился, но не выстрелил: сайга хромала. Она припадала на правую переднюю ногу, и рядом прикрытый телом матери, бежал детеныш — маленький, с ушами, похожими на рукавички.
— Ой-бай-ау! — выдохнул облегченно Урмис. — Не будь слепым, как жадность, и рука твоя не сделает зла.
Он проводил взглядом сайгаков, невольно прислушиваясь к тому беспокойному чувству, вслед за которым в душе его рождалась песня. Всю жизнь это чувство не покидало Урмиса. Правда, к старости оно захватывало его значительно реже, чем в те далекие времена, когда Урмис умел заставить струны петь так, как пело его молодое сердце.
Вдвоем с Жаппасом они не знали себе равных среди кобызистов. Их встречи на кюях в летние вечера заставляли земляков, да и не только земляков, охать от изумления! Жаппас был достойным соперником. Потом он ушел туда, где живет большая музыка, и вот теперь кобыз Жаппаса Каламбаева звучит в концертах по радио, его слушает вся республика. Хорошо! Человек нашел свое счастье. А Урмис свое. Он занялся охотой, хозяйством. Но мудрость права: душа не знакома с морщинами старости. И порой — чаще в одиночестве, на вершине какого-нибудь холма, омываемого горьковатым воздухом родной степи, — душа начинает петь по-прежнему.
…Урмис опустил ружье. Сайгак теперь далеко! Однако по охотничьему поверью: зарядил — стреляй.
Высоко, у самого солнца, он заметил черную точку.
— Кажется, беркут, — пробормотал старик. — Да, беркут…
Он знал, что беркуты давно покинули здешние места, и удивился неожиданному появлению. Опытный следопыт тут же отметил ориентир, над которым кружилась птица. Туда он и направил коня.
«Беркутовы холмы, — думал он, — раньше там были гнездовья. Там старый саксаул, густой, почти непроходимый. А что, если…» Старик оживился и послал коня рысью.
Жара становилась нестерпимой. Было больно смотреть на волны раскаленного песка. Вконец умаяв лошадь, Урмис отыскал нужный холм. «Скорее всего здесь!» Слез с седла. Стал взбираться на вершину. Мелкий горячий песок утекал из-под ног. Каждый шаг давался с трудом. Несколько раз песчаный поток сносил его вниз. Песочная пыль обжигала горло и легкие, скрипела на зубах. Мучимый жаждой, старик полз к вершине. Полз упрямо, не сетуя на старость. Зачем? Думы о старости не придают мужества. Рубашка на спине покрылась солью от высыхающего пота. Но он продвигался вперед, осторожно припадая всем телом к едва заметным неровностям крутого склона. «Еще немного, — подбадривал он сам себя, — я не так уж и стар. Аллах ворует годы, но волю у джигита украсть не может».
Поискал глазами беркута. Теперь птица была видна отчетливо: распластав широкие тупые крылья, она снижалась по спирали, словно ввинчиваясь в синеву. «Правильно, — пробормотал старик, — заметила меня и волнуется. Значит, гнездо здесь».