— Откуда я знаю? Вон их сколько вокруг — и девушек, и вдов. К какой-нибудь и пошел.
— Зачем?
— А, что тебе объяснять. Ну и бестолковый же ты!
— Да я все уже понимаю, — соврал я. — Значит, Зибаш из-за этого плакала?
— До утра. Уж я ее успокаивал. Не плачь, говорю. Разве мало настоящих джигитов? Она и слышать не хочет. Ревет и все. Ну, я и заснул. А утром мать твоя с камчой. Уж как стеганула! Во, погляди!
Он повернулся спиной, но через рубашку ничего не было видно, однако я на всякий случай уважительно произнес:
— Ничего себе!
— То-то, — гордо сказал Ажибек. — Только ты своей маме скажи. Пусть она лучше со мной не задирается. Я же с ней не задираюсь? Я человек гордый! Еще раз тронет, возьму спички, подожгу хлеб! А потом пусть меня хоть сто раз судят, я не боюсь.
Когда мы, набрав воды, повернули назад, до нас донеслось пение Ырысбека и бренчание его домбры. На этот раз он пел из шалаша, в котором жили Гюльсара и девушка-немка Эмма.
Нет другой такой, как Эмма!
Волосы как серебро, лобик белый!
А нежные щечки
Как яблочко спелое. -
заливался Ырысбек упоенно.
— Чтоп ти пропал, Ирисфек, ухоти отсюда! — возмущенно закричала Эмма.
Эмма, высокая светловолосая девушка с голубыми глазами, очень смешно говорила по-казахски. Зная это, она стеснялась и предпочитала больше молчать. А для Ажибека не было лучшей забавы, как раздразнить ее, вывести из себя и слушать, покатываясь от смеха, как она ругается, ужасно коверкая казахские слова. Но вот теперь она, забыв о произношении, кричала на Ырысбека:
— Фон отсюта! Уйти!
— Эммажан, ты прямо какая-то недотрога! К тебе кто в гости пришел? Герой войны! Разве он за это боролся? Легкое, понимаешь, отдал! — протестовал Ырысбек.
Он увидел нас, проходящих мимо, и высунулся из шалаша:
— Ажибек! Ты куда воду несешь, болван? Разве не видишь, где я?
— Надо же, увидел, — прошептал Ажибек с досадой и громко ответил:- Сейчас принесу! — и, повернувшись спиной к шалашу, тайком плюнул в чайник, но ему и этого показалось мало, он предложил плюнуть мне:-Не стесняйся, Канат. Пусть он выпьет эту воду, влюбится в Эмму, она в него! И Зибаш останется одна!
То ли подействовало его заклинание, то ли что-нибудь другое, только этим же вечером Ырысбек перебрался в шалаш Эммы, а Гюльсаре пришлось уйти к другим женщинам. Покинутая Зибаш распустила густые черные волосы, плакала и во весь голос проклинала разлучницу Эмму.
Вечером, как всегда, появилась мама и, узнав об этих перемещениях, очень рассердилась, пошла в шалаш к Ырысбеку. Она говорила тихо, но зато голос Ырысбека разносился, наверное, на всю степь.
— Дорогая женеше, я говорю правду, как на духу! — проникновенно разглагольствовал Ырысбек. — Я безумно люблю Эмму! И неужели я не заслужил права быть с той, кого люблю больше всего на свете? За что же я тогда кровь проливал? Легкое отдал!.. Ты спрашиваешь: а как же Дурия? А как Зибаш? Ну, конечно, я их тоже любил! Но ты же сама знаешь: Дурия не стала ждать меня. А Зибаш — грубая женщина, она мне не пара. И потом, как она могла? Муж ее пал на войне, она тут же пошла за другого! Я клянусь, женеше: моей истинной суженой будет одна только Эмма! «Чудо-волосы, личико белое!»
Мама вышла из шалаша растерянная, видно, не знала, то ли верить Ырысбеку, то ли нет. Но зато радости Ажибека не было предела. Весь следующий день он ходил, улыбаясь — рот до ушей. То и дело гримасничал, подмигивал мне. И работал на этот раз не ленясь, серп его сверкал, точно молния, в гуще хлебов.
— Ну как? Здорово получилось? — спросил он меня после обеда.
Ажибек считал новую любовь Ырысбека и Эммы целиком делом своих рук и требовал восхищения.
— А Зибаш? Разве тебе ее не жалко? — спросил я, в свою очередь.
— Поплачет, и пройдет. Подумаешь, кого потеряла. Не велика беда!
— Значит, теперь ты на ней обязательно женишься?
— Тьфу! Ну и дурак же ты! Мне еще ждать четыре года! Даже пять! Я же тебе объяснил, бестолковый!
— А вдруг она не будет ждать и выйдет за другого?
— Если у нее есть хоть немного ума, не выйдет. Ей теперь будто камнем дали по голове. Ну, а я с ней поговорю. Вот только успокоится, и поговорю.
— Канат, что там стоишь? Пора за работу! — окликнула меня Назира, и я так и не узнал, что именно он собирался сказать Зибаш.
Этой ночью мы ночевали без мамы. Вечером вместо нее появился учетчик Бектай, он пришел измерять скошенную площадь.
— Вашу маму вызвали в район, — сказал он нам, когда Назира спросила, что случилось.
Два дня от мамы не было никаких известий, она вернулась на третий. В то утро пошел сильный затяжной дождь. По небу ползли низкие разбухшие от влаги тучи, черные, словно остатки ночной тьмы. Их гнал холодный, пронизывающий ветер, дувший с вершин Джунгара. А там выпал снег, и было солнечно и белым-бело, и сверкающая белизна слепила глаза. Но оттого, что так хорошо там, наверху, нам не было здесь, внизу, легче.
— Ах, постояло бы солнышко еще день-другой, и мы бы закончили уборку, — посетовала сестра Назира, сидя со мной в шалаше, кутаясь в одеяло.
В шалашах было тихо. Коль так уж произошло, люди отсыпались, наверстывая упущенное. Временами кто-нибудь выскакивал наружу и бежал под дождем к пшенице и, собрав для еды колосья, мчался назад. Над землей придавленно ползали запахи костра и жареных зерен.
И лишь в шалаше Ырысбека было шумно и весело. Оттуда по всему нашему маленькому лагерю разносилось пение, мелодия краковяка и смех Эммы.
— Не нато! Это ше стытно! — вскрикивала новая подруга Ырысбека и тут же звонко хохотала.
Так длилось час-другой, и вдруг Ырысбек во всю мочь гаркнул:
— Довольно! Хватит!
Голоса в других шалашах умолкли, словно всем говорившим разом заткнули рот. Вокруг стало тихотихо, только раздавался крик Ырысбека:
— Над чем смеешься, дура? Уйди, и чтобы глаза мои тебя больше не видели!
Мы услышали плач Эммы, по мокрой траве прошуршали ее шаги, а крик Ырысбека перешел в стенания:
— О жизнь моя, что стало с тобой? Где ты, цветущее лето? — жаловался он стихами. — Где ты, любимая моя, та, что смеется от души, как дитя? Где ты, веселье мое? Нет вас, вы прошли, точно сон! Так почему я сижу? Что жду? Почему до сих пор не принял яда?.. Ах, чинара моя, ты отдана другому, а я горю жарким огнем, страдаю я! Дурия! Дурия! — И он громко зарыдал.
Люди повылезали под дождь, окружили шалаш Ырысбека, не зная, что делать.
— У него не поймешь, когда он валяет дурака, а когда всерьез, — пожаловался кто-то из взрослых.
И вдруг всех растолкала Дурия, пробилась к входу в шалаш. Глаза ее покраснели, веки распухли, по щекам, мешаясь с дождем, бежали слезы. Она бросилась в шалаш к Ырысбеку, и они начали целовать друг друга и шептать нежные слова, будто не виделись целый век… Взрослые смущенно разошлись, снова попрятались в своих убежищах.
— Он и сам не знает, чего хочет, — сердито сказала Назира и, спохватившись, взяла меня за руку. — Идем! Тебе здесь нечего делать!
У входа в свой шалаш, прямо на мокрой траве, сидел глухой Колбай и смотрел вдаль, туда, где скрывались горы. На лице его не было ни злости, ни боли. Одна отрешенность, словно он находился сейчас где-то далеко один-одинешенек.
А к вечеру объявилась наша мама, пришла пешком, усталая, промокшая до нитки. Вернувшись из района, забежала на минуту домой и сразу к нам.
— Вся испереживалась из-за вас. Хоть нервы завязывай узлом. Особенно из-за тебя, Назира. Ырысбек совсем шалым стал, — говорила мама, снимая сапоги, тяжелые от налипшей грязи.
— Ну, меня-то не так просто обидеть. Разок двину косой — на всю жизнь отобью охоту, — отвечала моя старшая сестра. — Ну, а вам что сказали в районе?
Мама приблизилась к Назире и начала рассказывать шепотом. Мне не все было ясно в ее рассказе. Но основное я понял: маму сняли с должности, объявив строгий выговор.