Над нами низко висело бесцветное, мутное, будто подернутое дымкой небо. По утрам было холодно, промозгло. По телу бегали знобкие мурашки, а короткие волосы на голове от холода торчали дыбом. Но к полудню пробивалось солнце, выходило над нашими спинами, отогревало, а потом начинало жечь. И сразу поднималась подсохшая пыль. «Жжу-жжу… Сыр-сыр…» — звучали косы и серпы, срезая стебель, шуршали падающие хлеба. «Жжу-жжу… Сыр-сыр…» Перед глазами мельтешили тонкие стебли, колосья почти по-кошачьи таращили свои жесткие усы. Спелые, сухие, они так и звенели в руках. И ты будь с ними и ловок, и осторожен. Срежешь не так — обломится колос на стебле, пропадет зерно в пыли. Ладони распухли, горели, их жгло, словно в горсти ты держал большую щепотку соли. В глазах становилось темно, и ныла задеревеневшая поясница. Остановиться на секунду-другую, разогнешь поясницу, потрешь ее, и снова вперед, иначе отстанешь от других, не выполнишь норму. И ты идешь, идешь по своей полосе, жнешь, жнешь серпом, только мечтая о той минуте, когда наступит обеденный час, да поглядывая на Ырысбека. Это от него зависит наш отдых. Он самый главный здесь, на Куренбеле. А пока он шагает, лихо размахивая косой, гимнастерка его совсем бела от солнца, ремень застегнут через плечо. «Сыр-сыр-сыр… Жжу-жжу…» Послушно падают перед ним хлеба. Говорят, если Ырысбек захочет, то сможет все.
Но вот он опускает косу, достает из кармана большие трофейные часы и — наконец-то! — протяжно подает команду:
— Отды-ха-ай!
Мы бросаем серпы там, где нас застала команда, и мчимся к своим шалашам, сооруженным из веток, с толстым слоем травы на крыше. Я живу в шалаше с сестрой Назирой. По соседству с нами глухой Колбай и его Дурия, еще дальше шалаши других косарей, замыкает их ряд жилище Ырысбека и Зибаш.
Войдя в свой шалаш, Ырысбек берется тотчас за домбру. Песни теперь он поет веселые, задорные, и чаще всего краковяк:
Русский, немец и поляк
Танцевали краковяк!
Тра-ля-ля, ля-ля-ля,
Трайля-ля, три-ляля…
Он играет, поет и пощелкивает пальцами по корпусу домбры. И кажется, что вместе с ним пляшет его шалаш и наши шалаши подтанцовывают ему.
Иногда Ырысбек дурачится, заводит песни, посвященные Зибаш:
Прекрасен разлет твоих бровей, Зибаш!
Милая, накорми меня, уважь!
Переводя дух в своих шалашах, мы смеемся над шутками Ырысбека, забываем об усталости.
— Ненормальный твой Ырысбек… Сумасшедший какой-то, — говорит сестра Назира, качая головой, но по глазам ее видно, что ей тоже смешно.
Потом мы слышим, как со стороны аула катится, скрипя колесами, арба с быками в упряжке. Она везет нам обед — лапшу, заправленную молоком.
После обеда опять за работу. И опять мутное небо. «Жжу-жжу… сыр-сыр» — говорят косы и серпы. Шелестят падающие хлеба. Щетинятся кошачьи усики колосьев, и неподвижное солнце над спиной. Жжение в распухших ладонях. Кружение головы. Темнота в глазах… И опять ждать вечера, когда солнце зайдет. И вот оно заходит. Уставшие до изнеможения, плетемся к шалашам и валимся на травяную подстилку. И опять в сумерках прибывает арба с тем же невозмутимым быком в упряжке, привозит ужин — лапшу, заправленную молоком…
Потом приходит мама, измеряет нашу работу, кто сколько сделал за день. На ночь она остается со мной и Назирой. Спать в шалаше очень холодно. Мы ложимся в верхней одежде, набрасываем на себя старые одеяла и шубы, прихваченные с собой из дома, обкладываемся травой. И если среди травы попадает сухая полынь, чихаем и кашляем всю ночь напролет.
Мама спит беспокойно, деля, как говорит бабушка, ночь на четыре части, то и дело встает и уходит из шалаша. Я тоже просыпаюсь, потому что с той стороны, с которой меня согревала мама, ко мне подбирается ледяной ветерок. Я не сплю, слушаю ее шаги. Они удаляются и потом приближаются снова. Мама ходит по нашему лагерю, словно часовой, и, побродив, залезает в шалаш. Впотьмах плотнее укрывает сестру одеялом, кутает меня, спящего посредине, и тихонько ложится сама.
— Мама, почему ты не спишь? Все ходишь, ходишь? — шепчу я, не сдержавшись.
— Смотрю, как бы не загорелся хлеб, — отвечает она тоже шепотом. — Ырысбек курит целыми днями. Глядя на него, задымили другие. А хлеб и трава точно порох. Иссушились за эти дни. И стоит только одной искре… А ты спи. Нечего тебе, не твоя забота. Завтра чуть свет подниму.
И она в самом деле будила чуть свет, едва над горизонтом, на востоке, темнота начинала таять, бледнеть. Мама ходила по шалашам и поднимала людей. Кое-кто снова зарывался под шубы, одеяла, бормоча: «Сейчас, сейчас». Но она не пускалась в уговоры, а прямо стегала камчой. И лицо ее было безжалостное, холодное. В такие минуты я сам боялся ее.
Мы вылезали на холод из уютного шалаша, нагретого за ночь теплом наших тел, нашим дыханием. Белый иней, выпавший на траве, колол своими иглами босые ноги, по телу волнами ходила противная дрожь. Хлеба встречали нас плотной враждебной стеной. Но вот в тишину врывались резкие звуки: «вжик-вжик…» Это косари точат косы. Я слежу за Назирой: управившись раньше всех со своей косой, она направляется к напряженно застывшим хлебам. Ее движения размашисты, уверенны. Коса ходит как маятник у часов. И вскоре Назира вырывается вперед, оставляя других косарей далеко за собой. В первый же день Ырысбек закипятился, пробовал потягаться с моей старшей сестрой. Сказал: «Посмотрим, кто кого! А ну, красавица, держись!»- и бросился вдогонку, лихорадочно замахал косой. Да куда там! Задохнулся, посинел. Мы уже было испугались, что помрет.
— Вот это девушка! Батыр! — сказал Ырысбек, придя в себя. — Такой сильной девушке и проиграть не стыдно!
Он стал поглядывать на сестру Назиру, несколько раз подходил к ней, пытался завести разговор, но она отворачивалась или вовсе отходила прочь.
— Глаза у него нехорошие, не люблю я таких людей, — пояснила она мне, хотя я и не спрашивал. У них, у взрослых, свои дела; у нас, ребят, свои.
Однажды, перед обеденным перерывом, Ырысбек снова подошел к Назире.
— Признайся, красавица, уж не заколдованная ли у тебя коса? Дай посмотрю, — попросил Ырысбек и взял, нет, не косу, а Назиру за локоть.
Сестру мою словно бы ужалила змея, она отдернула руку и, попятившись назад, замахнулась косой.
— Уйдите, иначе я вас ударю, — сказала она, покраснев от гнева.
— Назира, милая, ты что? Да я… Да я… — испугался Ырысбек, отступая.
— Я вам не «милая». И впредь не смейте подходить ко мне!
Увидев выражение ее лица, я насторожился, сжал рукоятку серпа. «Нет, дела взрослых — тоже наши дела, — подумал я обреченно. — Если он все же обидит сестру, придется мне выступить на защиту».
Единоборство со взрослым мужчиной ничего доброго не сулило, но Ырысбек, к моему облегчению, повернулся и ушел в свой шалаш. Оттуда тотчас же донеслась визгливая ругань Зибаш, потом женщина вскрикнула. Видимо, Ырысбек ударил ее.
Ко мне подошел Ажибек с чайником в руках. Это был знакомый мне чайник Ырысбека.
— Пойдем на родник, за водой, — сказал Ажибек.
Я сбегал в шалаш и вернулся с нашим чайником.
— А твоя сестра Назира молодец! — сказал Ажибек по дороге к роднику. — С Ырысбеком только так и надо. Стоит ему улыбнуться разок, и он тут же сядет тебе на шею.
— Тогда почему воду ему носишь? — спросил я с удивлением.
— Ты, Канат, ребенок еще. Ничего не понимаешь, — важно, по-взрослому, сказал Ажибек. — Ты думаешь, я для Ырысбека стараюсь? Как бы не так! Я ради Зибаш воду ношу! Жалко мне ее, Канат. Всю ночь эту плакала.
— Он побил ее?
— Зачем ее бить? — горестно усмехнулся Ажибек. — Она и так ему пятки готова лизать. К несчастью.
— А что же она тогда плачет?
— Ырысбека не было всю ночь.
— А где же он был?