Отошёл к перилам веранды, облокотившись на которые, разноцветную и широкую ленту одной из главных улиц Энска разглядеть было можно. Красные огни сотни фар, зелёные — светофоров, неоновые — реклам и вывесок.
Наблюдая за ними, можно было вдох-выдох сделать.
Помолчать.
И успокоиться.
Или после сигареты, которую он попросил у официанта, выдохнуть. И дым, напоминающий о полыни и горечи, выпустить.
— Я боюсь, Сав, — я, натягивая повыше плед, не выдержала первой, соскребла то немногое, что от мужества у меня было. — Ты меня тогда, после больницы, спросил, из-за Глеба я уехала в Индию или как. И ты не стал настаивать на ответе, но — да! Из-за него. Ты сам понял, но говорю теперь сама и вслух. Я его любила с первого курса. Или… думала, что люблю. Его — думала, тебя — решила, что люблю…
…боже мой…
Как от летней интрижки и секса без обязательств мы докатились до «нашего дома» и обручального кольца⁈ Когда оказалось, что он меня любит, а я уже плохо представляю, как жить без Савелия Гарина? Сомневаюсь, вспоминаю Измайлова, давлю подлую тоску, но не могу вообразить, что приду в пустую квартиру и не увижу — да банально! — брошенного в кресло галстука, зубной щетки в ванной и ботинок у порога!
— Я решила, но брак — это…
— … это когда тебе придется сказать, что ты меня любишь, — он, пока я жмурилась и ждала своего приговора, отозвался сухо и подчеркнуто вежливо, — но со всей возможной честностью ты это произнести не можешь.
— Это ведь не пустые слова, — я ответила негромко.
Я подошла, неловко вставая и не чувствуя под собой пола, к Гарину. Я разлеталась на части под его непроницаемым, чужим и рабочим взглядом, но бегать от него, от себя я уже больше тоже не могла.
Я устала.
Пусть лучше говорит, выносит приговор, который за всё сказанное я заслужила.
— А ты не уверена, что любишь.
— Я не знаю, Гарин. Я боюсь, — кто бы мне рассказал, что слова иногда даются так сложно, они зарождаются где-то в оплетенном невидимой удавкой горле, — что ошиблась. Что приняла страсть за любовь. Или привычку за неё. Дружбу. Вдруг я ошиблась, что люблю тебя? Или я все эти годы ошибалась, что люблю Глеба?
— То есть «нет»?
— Не… сейчас.
Мы не поссорились.
Не расстались.
Чему, вопя на всю квартиру и костеря меня, вполне искренне удивлялась Ивницкая. Она прочитала мне целую лекцию, о том, что можно и нельзя говорить мужикам. О их самолюбии, которое так легко задевается и оскорбляется.
И заодно о моей дурости.
— Не, Калинина, тебе когда в следующий раз приспичит исповедаться, то позвони лучше мне, а! Ты думаешь твой Гарин теперь когда-нибудь забудет твоё «Я не знаю люблю ли тебя»⁈ Ну ты и ду-у-ура!
— Зато Гарин святой.
— Иногда кажется, что — да! — Полька, падая на диван и обнимая подушку, буркнула рассерженно. — Или умалишенный, раз тебя терпит.
— Он меня любит, а я… Может, я цепляюсь за него, потому что боюсь остаться одна? У тебя Артём, мама с Адмиралом в Питере, Женька позавчера уехали в Красноярск. Или я цепляюсь за Измайлова по привычке? Нет уже никакой любви, влюбленности. Её не было никогда или она была, но первая.
— Ну да… а первая, как говорят, незабываемая.
— Она же и последняя.
— Калинина, — на меня посмотрели до невозможного снисходительно, плеснули в голос щедрую долю скепсиса, — если бы она была и последней, то жила бы я сейчас с Пашечкой, который переспал уже со всем районом и по соседнему пошёл.
— Но почему тогда сердце ёкает?
— Слушай, когда сердце ёкает, ЭКГ снимают, — Ивницкая проворчала беззлобно, — а не про любовь думают.
— И тропониновый тест делают…
— Видишь, ты ещё не совсем пропащая, — заверили меня бодро-восторженно, похлопали по плечу, чтоб голову свою на него пристроить, подхватить по руку и сказать уже серьёзно. — Я на первых курсах, можно сказать, завидовала… тебе. Вам. Вы с Измайловым всегда такой… парочкой смотрелись. Глядели друг на друга, пока второй не видит. Общались на одной волне. Меня прям бесило иногда, вроде втроем, только я всегда как лишняя. Я была уверена, что у вас что-то да будет. Но…
— … не судьба.
Говорят, так бывает.
Просто.
Просто, даже когда все карты и звёзды вроде сходятся, ничего-то не складывается.
— Его жена, твой Гарин. Наверное… наверное, вы упустили тот момент, когда могли быть вместе? Не заметили… остановки?
— Мы изменились оба, да? И сейчас уже не смотримся?
— Мы все изменились за пять лет, Алин… — она, тяжело вздохнув, от второго вопроса уклонилась.
Не ответила, ибо ответ был очевиден.
Вместе она нас больше не видела.
И тему, ещё раз вздохнув и помолчав, Полька перевела:
— Как там Жень-Жени устроились?
— Дом сняли…
А наш, в Аверинске, продали.
Они выставили его на продажу ещё летом, и как-то быстро, слишком стремительно, нашёлся покупатель. Как-то за мгновение продался наш дом, собрались вещи и написались заявления на увольнения.
Пролистались листья календаря.
И они уехали.
А я, проводив на вокзале, так и не смогла дойти до дома, который не нашим уже был. Я не попрощалась с ним в тот день. Не помогала раньше собирать последние вещи и проверять, ничего ли не забыли. Я находила сто и одну причину не ездить этой осенью в Аверинск. И документы из больницы, уволившись ещё в августе, я не забрала.
Я оставила себе повод вернуться.
Но… каждые выходные у меня были забиты делами. И на неделе, пусть и заканчивая в два, я жутко занятой всегда оказывалась.
Я протянула так до октября.
Предложения Гарина.
И разговора с Ивницкой, после которого поехать в Аверинск я всё же решилась. Мне надо было съездить туда одной, попрощаться с домом без свидетелей. Мне нужно было… подумать, вспомнить нашу жизнь, промотать-перебрать, пережить ещё раз и отпустить. А может, я надеялась, что именно там смогу понять, когда я, мы все так изменились. Когда мы то ли просто выросли, то ли всё же повзрослели. И когда Измайлов остался вместе с этим домом… только в памяти.
Мне надо было проститься.
Найти ответ в себе, а после дать его Гарину. Мы, правда, не ссорились после его предложения, но и как прежде не жили. Не было беззаботно-весёлого: «Савка, пусти, кофе стынет!» и только для меня иронично-нежного: «Алиныш, подъем, твои больницы ждут».
Не было беспричинно-«дурачинного» смеха, совместных обедов — «Алина, я недалеко от „Герцина“ и вашей двадцатки, ты скоро освободишься? Жду» — и выдёргивания второго из кипы важных бумаг или учебников поздним вечером, что у нормальных людей уже ночь.
Не было… лёгкости.
Одна лишь кривая трещина, что и по кровати, оставляя обнимать одеяло, прошла. И ещё, пожалуй, натянутость меж слов и фраз, холодная вежливость, с которой поторопиться меня теперь по утрам просили.
Так не могло продолжаться долго.
А потому, предупредив по неизжитой привычке про Аверинск и документы, на дневной электричке я уехала. Я, опережая шипящий громкоговоритель и развлекаясь, называла про себя станции и километры, которые, как казалось когда-то, запомнить и назвать в правильном порядке невозможно.
Теперь я знала все.
Сколько раз за эти годы я моталась туда-сюда? Таскалась с сумками, продуктами, в слякоть, снег, ливень, метель, ранним утром или поздним вечером. Поверила бы тогда, прошлая я, что придет день и ездить в Аверинск будет не к кому?
Мне и сейчас в это верилось плохо.
Разве может дом, тот, в котором была почти вся жизнь, вдруг стать чужим? Как может случиться, что открыть ворота — чёртовые кованые ворота с финтифлюшками, которые столько раз красились с заковыристой руганью! — и зайти во двор окажется вдруг нельзя?
И яблонь, которые самой весной из года в год заглядывали в окна, перед домом вдруг не окажется…
Их срубили.
А облицовочные камни отодрали от фасада, будто оголили наш чужой дом. И видеть это оказалось вдруг до кольнувшей в сердце и разодравшей иглы больно, словно с меня самой кожу содрали.