То майское дежурство было из последней категории.
Я с учёбы приехала около четырех вечера, пошла сразу в больницу, в которой Женька с восьми утра уже носилась. Отбивалась от родственников притащенной под утро бабки, что умирала, была уже всё.
Это было видно.
По её состоянию, по анализам, по всем показателям. По пониманию, которое родилось где-то между десятым и двадцатым покойником, которого ты ещё лечишь, качаешь и вытащить пытаешься.
Только не можешь.
Но родственникам, что верят до последнего, этого никогда не объяснить. Им не понять про неблагоприятный прогноз и небольшие шансы, которые и то, разве что на чудо мы оставляем.
— Я вас всех тут урою, слышь ты! — сын, когда я вошла в терапевтический корпус, орал на весь коридор. — Ты, коза, ответишь, если моя мать умрет!
— Мы делаем всё возможное, — Женька, стоя на пороге смотровой и придерживая дверь, отозвалась равнодушна. — Но вы сами сказали, что у неё сахарный диабет уже лет пятнадцать, давление. Она не лечилась, диету не соблюдала.
— Какие диеты? Себе их засунь вместе с таблетками своими! Мать вам никогда не доверяла. И правильно! Вы её тут бросили, не подходите даже!
— Мы её стабилизировали, всю необходимую на данный момент помощь оказали в полном объеме. Сидеть же около её кровати весь день я тоже не могу. Если станет хуже, то мы переведем ей в реанимацию.
— Куда ты её переведешь⁈ Ты уморить решила мою мать в своей сраной реанимации? Значит, запомни, коза, я привез её тебе живой, уяснила? Если с ней что-то случится…
— … то вы меня уроете, — Енька согласилась покорно, на грани той иронии и усталости, которые распознать нельзя. — Извините, но меня ждут люди. Медицинская помощь требуется не только вашей матери. Алина Константиновна, зайдите тоже.
В смотровую, раз позвали, я следом за ней скользнула.
Там же был мой любимый диалог:
— Хронические заболевания есть?
— Нет.
— Сахарный диабет, артериальная гипертензия, панкреатит?
— Нету.
— Лекарственные препараты какие-то принимаете?
— Ничего не принимаю.
— И сегодня не принимали?
— Девушка, ну я же вам сказала, нет.
— А почему в карте скорой написано, что перед их приездом вы пили аспирин?
— Какой аспирин? Ну… голова у меня болела, таблетку выпила. И что?
— Часто она у вас болит?
— Бывает иногда, когда давление поднимается.
— Какое у вас максимальное давление было?
— Двести где-то, но редко, обычно сто шестьдесят.
— И вы ничего не пьете при таком давлении?
— Почему? Я эналаприл по утрам пью. А сегодня раз голова болела, ещё каптоприл выпила…
После такого сбора анамнеза Женька обычно тихо, но крайне взбешенно шипела, что она разговаривает на иностранном языке.
Или она клиническая дура.
Или пациенты… тоже клинические…
— Ну, тут третьего как бы не дано! — она, мечась по сестринской ближе к вечеру, ругалась шёпотом, отмахивалась от кофе, который для спокойствия я ей заварила и ужин разогревать поставила. — Я не знаю, как с ними разговаривать. Я… я просто уже не могу. Я устала.
Вот скажи она иначе, матерно, но метко, то я бы мимо ушей пропустила. Не первый и не последний раз так говорили и говорим. А вот её «устала» прозвучало обреченно, и это насторожило.
Так, что конфету с марципаном я в сторону отложила и осторожно спросила:
— Ень, ты чего?
— Надоели, — она, падая на диван и стряхивая босоножки, чтобы ноги к себе подтянуть, выдохнула едва слышно. — Мне, чтоб зарплата нормальной была, по два дежурства в неделю брать надо. Мы ответственность несем, которой всё время все тычут. На нас постоянно орут, обращаются, как… как с прислугой. Мы обязаны, мы должны. Мы голос, прости господи, повышать не имеем права, зато они могут нас учить, как лечить надо. Они жалобы пишут, по пять ошибок в предложении делая. Слово «врач» с мягким знаком на конце и кресты на грудь бьют не кельтские, а сельские, зато им виднее, что я помощь оказываю плохо и неправильно. Они лучше знают, чем болеют и как это лечить. Интернет их просветил.
— А кого не интернет, тех баба Маня из соседнего подъезда, — я хмыкнула ядовито, пересела к ней на диван. — Три класса церковно-приходской школы всегда затмят шесть лет учебы и два года ординатуры.
— Я хочу уйти в частную клинику.
— В Аверинске их нет.
— Я знаю, — Енька, утыкаясь лбом в колени, разревелась неожиданно, раз четвёртый на моей памяти. — Но я устала. Я устала воевать с людской тупостью. П-почему идиоты и хамло так заметны? Главное, они живучее, а нормальные… Девчонок жалко. О-она… о-она ещё к-конфетку. А-ане.
— Каких девчонок? Жень?
— У-утром привозили, — носом, смазывая слова, она захлюпала хорошо, — девушку. Рак молочки с метастазами. Уже везде. У неё двое детей, Юля и Аня. Ей на улице плохо стало, скорую вызвали. Детей же не оставлять было, тоже привезли. Родственников нет. Мать была, но сердце не выдержало, когда про онкологию узнала. А Таня эта с девчонками осталась. Аньке два годика, а Юле четыре. Они у нас тут сидели, пока их соседка не забрала.
И конфетами Юлю угощали.
А та, взяв себе, за халат Женьку дёрнула и про сестру спросила: «А Ане конфетку дайте?».
— Я устала от негатива, — Енька, обнимая меня, выдохнула жалобно, шмыгнула носом в последний раз. — От смерти. Она ведь умрет, от силы ещё пару месяцев протянет. А девчонки в детдом пойдут. И сколько таких было, и сколько ещё будет, но у меня её вопрос про конфетку весь день в ушах стоит.
— Пройдет, — конфеты, дотянувшись, я со стола взяла, протянула одну ей. — Ты сама сказала, что было и будет такое.
— Бабка Петрова похоже тоже помрет, — она, шурша оберткой и кусая самый край, сказала уже спокойно и задумчиво.
А я согласилась:
— Помрет.
И померла.
В одиннадцать вечера из отделения до приемника добежала Лида и сказала, что Петрова из сто пятой, кажется, того.
— Посидите, — это, выбегая следом за Лидой, Енька бросила очередному обратившемуся, который не столько болел, сколько больничный хотел.
Бабку же выгибало дугой.
И моё имя, чтоб помогла, Женька на всё отделение прокричала. Мы удерживали, чтобы не свалилась на пол, её втроем.
Кололи и откачивали.
Ворочали сто с лишним килограммов, проклиная стоящую в углу кровать, до которой нормально добраться было невозможно.
И реанимацию вызвали.
Только поздно уже было.
— Двенадцать часов, двадцать минут, — на часы, садясь на пятки и отстраняясь от лежащего тела, которое на пол, чтоб обеспечить нормальный доступ, мы в итоге стащили, Женька посмотрела и проговорила безразлично. — Констатируйте.
— Надо сыну позвонить.
— Угу.
Женька сообщила.
А он приехал.
Николай Петрович Петров, прихватив дедовскую шашку, объявился на пороге приёмного покоя около трёх ночи, перехватил край железной двери, которую отпирать, услышав звонок, я, как и всегда, пошла.
Не могла не пойти.
Не смогла не отступить, когда дверь, вырывая из моих пальцев, перехватили и сверкнувший в свете тусклой тамбурной лампы металл я заметила.
— Где эта коза⁈
— Успокойтесь, пожалуйста.
— Она мою мать убила!
— Ваша мать умерла, потому что никогда не лечилась и её поздно привезли.
— Ты заткнулась бы и пропустила быстро…
К стене, врезаясь плечом и головой, я отлетела внезапно.
Отскочила от неё столь же быстро, бросаясь следом и пугаясь за Еньку. И страх за неё, как за маму или Измайлова на той дороге, был куда сильнее, чем когда-либо за себя любимую. Никогда не бывает страшно за себя так, как за близких.
И это за них, а не за себя раздирает на части злость.
Никто не смеет угрожать моей семье.
Плевать, если бы он кинулся на меня, но моя сестра…
— Женя!
Она, услышав шум и крики, закрывала двери отделения на ключ, прислонялась, разворачиваясь, к ним спиной, когда вслед за бабкиным сыном я из-за поворота выбежала.
— Алина, уйди.