В пятницу, одевшись в новый костюм, он весело явился на свидание.
— Зоська, — сказал он, — вот, что я тебе купил.
— «Коти»! — воскликнула она, как ребёнок, получив неожиданную игрушку.
— Это самые дорогие духи, — сказал он. — Очень рад, что тебе, нравятся. А на мне новый костюм.
— Неужели? Встань. Повернись. Божественно!
— Подожди, — сказал он, радуясь впечатлению от подарка и костюма.
Он взял флакончик, бережно открыл его, разорвав тонкую плёнку на стеклянной пробке, и в порыве нежности начал водить ладонью, смоченной жёлтой жидкостью, по её шее, рукам и лицу. Она покорно замерла, как куколка, вздрагивая от холодного прикосновения его руки и ощущения пахучих следов на трепещущем теле.
— Довольно, довольно, — взволнованно шептала она.
— Нет, ещё ноги.
Душистая волна медленно распространялась в воздухе, вздымаясь вокруг Зоськиной фигуры невидным сиянием. Тонкий аромат перерождал комнату, превращал её из обыденного приюта людей в сказочное жилище любовников, вызывал мечту о цветущих лесах, будто сквозь невидные поры стен сюда проникло волшебство секретных масел, эссенций и смол доисторических растений.
Но где обонял он этот дурманящий запах? Почему он так волнует его, так давит сердце? Он вспомнил: так пахло от женщины, стоявшей два года назад перед витриной магазина. И волшебство воспоминаний рассыпалось перед ним, как груда драгоценных камней, сияя блеском ярких бриллиантов и нахмуренных карбункулов, лаская глаза своими лучами, касаясь ими тела встревоженной дрожью. Вся жизнь прошла перед ним в этой игре света и тени, какая-то неожиданная жизнь, не та, которая должна была быть, а та, которая была.
— Я положу тебе голову на колени, — шепнул он. — Можно?
— Тебе всё можно, к сожалению, — ответила она.
Томясь, он прижался лицом к её надушенным бёдрам, обвил их, как мощную поддержку. И почувствовал успокоение. Потом спросил:
— Зоська, ты когда-нибудь любила?
Она гладила его волосы, просовывала в них руку и ворошила.
— Любила, — медленно ответила она.
— Расскажи.
И, не переставая гладить его голову, она рассказала про свою первую любовь. Ей было тогда девятнадцать лет, значит три года тому назад. Она училась на курсах стенографии. Один ученик всегда провожал её домой. Потом куда-то исчез.
— Но это был чудак, — сказала она. — Он ни разу не поцеловал меня.
— Разве ты хотела?
— Каждой девушке хочется поцелуев, если она любит.
— Почему же ты так долго не хотела меня целовать?
— Ты не любил меня.
— А теперь люблю?
Она отняла свою руку.
— Теперь мне всё равно.
Убаюканный, он почувствовал желание говорить, расспрашивать об их чувстве, чтоб понять тайну его зарождения. Под влиянием духов и нежности его обволакивало то настроение, которое возбуждает в человеке потребность углубиться и узнать течение жизни.
— А ты меня любишь?
Она задумалась.
— Страшно люблю.
Он прижался к ней в знак благодарности.
— За что?
— У тебя голос хороший, - сказала она. — Закроешь глаза, а он баюкает. И глаза.
«… и глаза, — отозвался в его сердце задумчивый отзвук — … и глаза».
— Ещё что?
— Душа у тебя плохая, — неожиданно добавила она. — Совсем плохая.
— Откуда ты знаешь? — спросил он, встрепенувшись.
— Знаю… Но ты нравишься мне! Ты хороший!
— Ты думаешь, что я преступник?
— Ах, если бы ты был преступник! Ты приносил бы мне ковры, как разбойник из песни. А потом бил бы или продал в неволю.
— Зоська, — сказал он, поднимаясь. — Какая ты необычайная! Какое счастье, что я нашёл тебя!
— Я сама нашлась, — сказала она.
И они разговаривали, говорили друг другу слова, которые вне любви кажутся банальными и пустыми, слова наивные, бессодержательные, бессмысленные как карты, побитые до игры, которые в руках каждой пары новых игроков приобретают мощность символов; соединяли их в выкрике и шопоте, старые, как седая земля, но живые, обновлённые на влюблённых устах, возрождённые в первичном блеске силой неумирающего чувства. Они сидели, очарованные своей близостью, безграничной преданностью, тихим прикосновением душ,
которые в минуты порывов звенят серебряными звонами весны. И, прощаясь, он долго смотрев на неё, вбирал её образ, чтобы унести с собою в мечты и сны.
VIII.
Сборник Степана вышел в начале января, скорее чем он ожидал. Он почувствовал большое удовлетворение, держа его впервые в руках, подумал, что эта вещь для него дорога и ценна, верный козырь в его руках, но подумал без увлечения, уже привыкнув к факту его близкого появления, ибо не принадлежал к тем, кто стремится методично, шаг за шагом, к намеченной цели и умеет отдыхать на остановках. Желания его были всегда порывистыми, они опаляли его, звали напрямик через трудности, которые могли бы быть облегчены обходами и терпением. И в борьбе неминуемых сомнений он напрасно тратил радости достижения. Душа его была мельницей, мельницей безостановочной, которая мелет спорынью и куколь вместе с хорошим зерном.
На другой день он раскрыл книжку, рассмотрел шрифт, обложку, просмотрел названия рассказов, но перечитывать не решился, чувствуя неловкость перед собой за написанное. Да и стоило ему писать? Ведь он не, думал, зачем и для кого он пишет. Какая может быть ценность такой необдуманной работе?
Он показал сборник Зоське, ожидая от неё похвалы и совета.
— Это ты написал? — сказала она. — Такие комики люди! Всё они что-то накручивают, накручивают…
— Бросить разве? — спросил он.
— Нет, пиши уж, если начал.
Он и сам это чудесно понимал. Надо писать, раз начал. Эта книжка превратила его писательство в обязанность, в вынуждение, в честное слово, которое он должен был сдержать. Но вместе с этим оно переставало быть для него простой игрой в славу, способом выдвинуться из массы себе подобных, приобретая в его глазах значение работы слишком ответственной, для того, чтоб позволить себе писать про что угодно и как-нибудь. Почему? Он и сам не мог этого объяснить, не мог проследить того путаного пути, которым прошли его отношения к литературе, — от детской забавы до душевной язвы. Играя, он порезался и случайно перетянул те жилы, по которым сердце гонит кровь. А теперь должен был творить под двойной тяжестью обязанности и ответственности.
Нужно писать. Эта мысль не покидала его ни дома, ни на лекциях, ни в разговорах, ни в редакции. Он курил и обедал с ней, как со своим лучшим другом, как с неотступным врагом. Надо писать! Но о чём? Он выбрал и обдумал несколько сюжетов из жизни повстанцев, такой богатой приключениями, но потом забраковал их, находя в них лукавое повторение того, что уж было написано. Нет, эта область для него исчерпана! Она отошла, стала какой-то призрачной, не пробуждая того интереса, который может захватить, заставить искать и собирать бусы для нового ожерелья. Хотелось писать о том, что видел сейчас, обрабатывать впечатления от города. Здесь, только здесь, та почва, которую он должен вспахать, ибо только тут чувствует то неизвестное, когда, в стремлении понять его, появляются пламя и радость творчества.
Эти впечатления лежали в его душе необработанным плетением, как монтажный материал, который должен быть собран, скреплён в единое стройное произведение. Жизнь даёт только глину, которая приобретает форму под пальцами и дыханием мастера. Он знал это и не мог найти стержня.
Тогда вспомнил про вдохновение и начал ловить его упорно и хитро. Сначала пробовал повлиять на свою совесть, говоря себе, что не писать стыдно: садился к столу, вынимал лист бумаги, открывал чернильницу и брал в руки перо. И ждал. Но всякая мелочь отвлекала его внимание — глаза незаметно останавливались на объявлениях старой газеты, на этикетках папирос, на линиях собственных пальцев, уши прислушивались к гомону и крикам за стеной, а в голове блуждали разрозненные мысли, растворяясь в волнах дыма, который тучей обвивал его и душил запахом горящего табаку.