Он вздрогнул. Было в её словах что-то невыразимо тяжёлое и безнадёжное. Они снова стали еле слышным топотом, который уносил его в безмерную даль, они падали ему на душу каплями тёплого масла, смягчали в ней все отвердения, разглаживали все морщины и складки, пробуждали спокойную, радостную чуткость.
— Что ж, Мусинька, — сказал он, задумчиво. — Говорите вы, я должен молчать. Ничего я не знаю. Не знаю, что будет со мной. Но одно я понял — живём мы на так, как хотим, и… должны делать другим больно. Это я понял. Иногда бывает хорошо, как сейчас. Уютно, тихо. То, что вы для меня сделали, никто уж не сделает. Мусинька, вы знаете, я мало думал о вас, когда вы были возле меня, но всегда буду вспоминать, когда вас не будет со мной.
Она благодарно поцеловала его, но отодвинулась, когда он ободрившись хотел ответить ей не одним только поцелуем.
— Не нужно обкрадывать самих себя, миленький!
Она обняла его и начала убаюкивать, напевая что-то неслышное, усыпляя тихими прикосновениями губ к его глазам и лбу, и юноша незаметно уснул, обессиленный событиями и теплотой собственного добродушия.
Утром он проснулся поздно и долго лежал. Потом умылся, постучал в двери, ведущие в комнаты, и, не дождавшись ответа, тихо вошёл. Там не было никого. Так, словно в этих комнатах никто никогда и не жил. Он постоял в Мусинькиной комнате, которая напоминала девичью светлицу своим белым одеялом и узорными занавесками на окнах, и вернулся в кухню, полный далёких воспоминаний. Выпив молоко, оставленное для него, он в последний раз выполнил свои обязанности перед коровами и наносил воды. Теперь он был свободен и начал собирать вещи.
Немного подумав, он растопил плиту. Пока разгорались дрова, переоделся в свой серый костюм и бросил в огонь френч, старые брюки и, мешки, привезённые из села, а сапоги выбросил в сорный ящик. Теперь у него остались только тетради, книги и завёрнутое в одеяло бельё.
Степан связал своё имущество в два аккуратных пакета, запер двери, положил ключ под крыльцо и пошёл с пакетами в руках, унося в душе печаль, горечь первого познания жизни и беспокойные надежды.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
I.
В девять с половиной Степан Радченко возвращался с утреннего купанья, а уходил, на реку в семь. Два часа лежал он на песке под мягкими солнечными лучами, которые постепенно превратили его тело в тёмный атлас. Таково было предписание неуклонного, хоть и не писаного расписания, выработанного на другой же день после переселения на другую квартиру. Им обозначил он начало новой жизни и строго придерживался его.
Впервые избавившись от бедности, юноша был доволен своей жизнью, чувствуя себя молодым деревцом, которое может приняться на всякой почве. По крестьянскому обычаю он скопил за лето немного денег, а сам жил просто, выпивал утром два стакана молока, обедал и пил вечерний чай в Наройте. В комнате не держал и куска хлеба, боясь развести мышей и тараканов, и инстинктивно догадываясь, что держать пищу не следует в комнате, где работаешь и спишь.
Единственное, что юноша себе позволял, - это курить настоящий хороший табак, не жалея на него денег, так как если приятеля неприятно угощать плохими папиросами, то самого себя и подавно. Начатая летом серьёзная работа заслонила собою заманчивые афиши о мировых фильмах, знаменитых певцах и артистах. Он с удовольствием осудил себя на одиночество в этих стенах, где единственным украшением была забытая
бывшими владельцами чахлая пальма, переходившая во владение каждого нового квартиранта, печально напоминая о мимолётности всего на свете. Под её поблёкшими листьями он систематически вёл упорную работу над собственной личностью.
Юноша заметил нечто, показавшееся ему странным и даже страшным, так как он не понимал настоящих и естественных причин его. Блестящий год работы в институте, вместо того чтобы дать ему новые знания, казалось, уничтожил даже те, с какими он пришёл из села. Он вдруг почувствовал, что мозг его одет в ничтожные отрепья, и это чувство взволновало его, унижая его честь. Больше всего беспокоили его пробелы в той области, которая институтской учобы не касалась вовсе и была его личным делом. Литература! Она стала ему близкой и дорогой. Почему он не пробовал анализировать, оправдывая своё увлечение тем уважительным основанием, что знание литературы есть первый признак культурности человека. От обильного чтения он сохранил в памяти много имён, названий, фабул, но всё это было похоже на, запущенную библиотеку, в которой книги даже не расставлены по полкам. И он принялся приводить их в порядок, как некогда в сельской библиотеке.
Утром от десяти до трёх читал, потом до пяти — лекции в учреждениях, обмен книг в библиотеке, обед, отдых; затем два часа языки: английский и французский через день, и до десяти украинская литература. После этого он выходил немного погулять на улицу или на бульвар поужинать и с одиннадцати спал до семи. Таков был распорядок, который он выполнял, как верховный закон, написанный на небесных скрижалях. Иногда его «я» восставало против подобной жизни, хорошо зная, что измерить раз значит изменить навсегда. Но зато, погуляв вечером, проделав упражнения по системе доктора Анохина и укладываясь спать, он чувствовал необычайную стройность мыслей и высшую радость, о которой учил Эпикур.
За два месяца он проработал столько материала, сколько может проработать способный юноша, который умеет все свои силы бросить на штурм намеченной крепости. Утомления он почти не чувствовал, так как по утрам освежался водой и солнцем, а вечером упражнял мускулы ритмической гимнастикой. Но через несколько недель соблюдения такого режима он почувствовал потребность хоть немного отдохнуть после работы над языками и обсудив это желание на специальном совещании, дав самому себе высказаться «за» и «против», постановил позволить Степану Радченко лежать десять минут после языков. И минуты эти стали самым радостным временем его дня. Они выпадали между семью и восемью часами, когда вечер протягивает в окна призрачные тёплые руки, которые опускаются с далёких высот, и из глубины земли струится в комнату спокойствие просторов, неслышно сливая душу со всей вселенной. Погрузив глаза в угол комнаты, юноша смотрел, как растворяются во мраке вещи, и стены пропадают в густом синеватом сиянии. Десять минут такой летаргии и вдруг он вскакивает, зажигает электричество, сурово разбивая прекрасные чары. Раскрываются книги. Тишина. Поспешные заметки карандашом.
Поддерживаемый насыщенностью своего ума, он не чувствовал потребности в общении с людьми — теми далёкими фигурками, с которыми ему приходилось иногда встречаться. Их жизнь казалась ему теперь до смешного простой и недостойной уважения. Он дичал в своей комнате, хоть и подымался с каждым днём по лестнице культуры.
В одиннадцать часов этого дня, утро которого не предвещало ничего особенного, стук в двери нарушил его углублённость. Чорт возьми! Кто смеет беспокоить его в священный час? Но это было только письмо, которое своим появлением удивило его ещё больше, нежели непрошенный стук. От кого? Пожав плечами, юноша разорвал конверт. Ах, это поэт Выгорский, который увёз его рассказы! Он затрепетал, словно в этот миг окончательно разрешилась судьба его жизни и цель его бешеной работы. Какой-то неожиданный огонь, внезапное волнение вынудило его сесть и торопливо пробежать письмо в поисках нужных строчек. Вот, вот они: «…это прекрасные рассказы…» И письмо сразу, стало для него неинтересным, как будто он впитал уже в себя всё его содержание.
Степан бросил письмо на кровать и зашагал по комнате, волнуясь, как человек, проснувшийся в новой обстановке. «Это прекрасные рассказы», — этими словами пела его душа, и он понимал теперь, что, забыв о своих рассказах, он только ими жил и ждал этого неожиданного письма. Пережив жгучий приступ радости, он потянулся снова и взял письмо. Ещё раз невольно остановился на прекрасной строчке в середине, которая, казалось, выделялась из всего письма, словно выложенная самоцветной мозаикой. Юноша закурил и, беззаботно развалившись на стуле, начал читать: