В этот вечер он чувствовал к девушке вражду, грустную вражду к утраченному, которое не может вернуться и издали приобретает притягательную силу. Неужто полюбит она Бориса? На миг им овладело желание остаться, остаться нарочно у Бориса, чтобы ходить за ним туда и отобрать Надийку. Натянуть нос этому хвастуну! Обрезать ему хвост, чтоб он не смел звать её своею. Но душа его была чересчур утомлена, чтобы проникнуться порывом, иные, более важные заботы стояли перед ним, и, взявшись за книгу, он безразлично подумал:
«Пусть берёт»,
И решил перебраться в КУБУЧ, горько разочарованный от сознания, что город тесен и в нём нельзя разойтись с людьми.
XII.
Это было первое утро, когда аккуратнейший студент института Степан Радченко не явился на лекции. Угрюмо шёл он на Нижний Вал за вещами. Шёл утром, потому что в это время Мусинька бывала дома одна. Хоть гнев против Максима в нём уже совершенно перегорел, а сам Гнедой вряд ли осмелился бы ему что-нибудь сказать, тем не менее юноше было бы неприятно с ними встретиться. Да и им, верно, не весело было бы с ним увидеться, а он не любил причинять людям неприятности.
Дверь была не заперта. Степан пошёл в пустую кухню. На миг ему пришла, мысль — тайком забрать свои вещи и исчезнуть отсюда навсегда. Но он отбросил её, как позорную, — не вор ведь он в самом деле! Войдя в кухню, он почувствовал, как сжился со всей этой обстановкой. Каждая вещь была ему знакома. В углу ведро, в котором переносил столько воды, стол, за которым исписал стопы бумаги, вот его книги и тетради на месте, как он их оставил. Ему показалось до боли невероятным, что он должен всё это оставить. За что? Он, чувствовал себя обиженным.
Но обстановка была лишь фоном, на котором лежали видимые только ему следы романа. Вещи напоминали ему о близости к женщине, которая дала ему такое большое и острое наслаждение, и он почувствовал, что если это чувство и не любовь, то всё же оно не исчерпано, что его ждёт ещё глубина многих ночей, потеря которых может его разорить. Внезапный страх охватил его при мысли, что эта вынужденная разлука с ней
ввергает его в отчаяние, от которого до сих пор его спасала тайная надежда вернуться к ней и снова овладеть ею. Дрожа от возбуждения он постучал в дверь, ведущую в комнату.
Вошла Мусинька. Юноша посмотрел ей в лицо, ища на нём признаков радости, счастья, вызванных его появлением. Но оно было спокойно, как всегда днём, только немного утомлено и бледно.
Тогда он, не здороваясь, сурово сказал:
— За вещами пришёл.
Она улыбнулась, и эта улыбка завершила его раздражение.
— Не хочу вам мешать! — крикнул он. — Наверно опротивел я вам, и вы сами послали Максима, чтобы избавиться от меня.
— Максим уехал, — ответила она тихо.
— Убежал?!
— Да. Он будет жить отдельно.
Ужас овладел Степаном.
— Он сказал: «Мама, обещай, что ты прогонишь этого жулика, тогда я останусь, и всё будет, как раньше». Я сказала: «Он не жулик…»
Степан бросился к ней, схватил руку и горячо поцеловал:
— Нет, нет, Мусинька, я жулик! — говорил Степан. — Я скверный, меня нужно прогнать. Я люблю вас, Мусинька, простите меня!
Она вяло ответила:
— Простить? Тебя? За что?
Он целовал её шею, утолки губ, глаза, лоб, припадая к знакомым местам, прижимая её нежно и сладостно, и она, словно проснувшись, обвила его шею, отклонила ему голову и посмотрела в глаза долгим страстным взглядом.
Ночью она сказала ему:
— Я знала, что ты вернёшься.
— Почему?
— Потом скажу.
— Я тоже был уверен, что вернусь. Шёл забирать вещи, а где-то в душе знал, что будут с вами. Поцелуйте меня, я хороший.
— Ах, ты, любовь моя, — засмеялась она.
Степан умолк.
— О чём ты думаешь?
— О… той половине вашей квартиры.
— Раньше не думал?
— Очень мало, как-то мельком, между прочим. Боялся вас спрашивать. Мусинька, всё так странно происходит. Выходит, я сам себя не знаю!
— И никогда не будешь знать.
— Почему? Сколько я выстрадал! Город закружил меня. Я утопал.
— А теперь около меня обсыхаешь.
Он услышал в этих словах столько боли и насмешливого упрёка, что невольно отстранился, как-то вдруг, неожиданно поняв, как что-то неведомое до сих пор, скрытое и страшное, что Мусинька его жила и до того, как стала для него существовать, что годы, десятки исчезнувших лет неуклонно вели к их встрече и скрестили в этой кухне их пути. И сейчас яснее, чем когда-либо, почувствовал тихую, непреодолимую работу судьбы, как пристальный взгляд, который вдруг принуждает оглянуться, и обычные встречи существ, которые ещё вчера друг друга не знали, а завтра станут друзьями, любовниками или врагами, поразили его своей таинственностью и ужасом.
Пугало его то, что лежит она рядом, а он не знает, о чём она думает, и внезапно сжал её руки.
— Вы не покинете меня?
— Ты никогда не позволишь, чтобы тебя покинули.
— Неужто потому я и вернулся?
— А почему, мой мальчик?
Он опёрся на локоть и закурил? Её слова были ему немного неприятны. В них слышалось недоступное ему знание жизни и какая-то грустная ирония.
Она молчала. Он медленно курил, лёжа на спине.
— Невесёлой была эта неделя, — сказала она.
— Для меня тоже, — ответил он.
— И для тебя? Да. Сколько тебе лет? Мне сорок два года, — сказала она не сразу, — я стара. Ты хочешь сказать, что это не много. Эх, миленький, через год я буду настоящей старушкой, ты не узнаешь меня! А когда-то, очень давно, я тоже была молода… Знаешь, что такое радость? Это — эфир. Он испаряется в один миг. А боль держится и держится без конца…
— Это правда, — сказал он, — я сам это замечал.
— Говорят, что жизнь — базар! Правильно. У каждого свой товар. Один зарабатывает на нём, другой докладывает. Почему? Никто не хочет умирать и должен продавать себе в убыток. Тот, который прогадал, называется дураком. А люди страшно непохожи друг на друга. В книгах пишут — вот человек, он то и сё. И поговорки есть про людей, можно подумать, что мы чудесно знаем человека! Есть даже такая наука о душе — психология, я читала, не помню чью. Он доказывает, что человек бежит не потому, что путается, а пугается, потому, что бежит. Но не всё ли равно бегущему? Он тоже ничего не знает. Понимаешь?
— Вы, очевидно, имеете в виду идеалистическую психологию. Теперь психология строится совсем на других основах. Метод интроспекции давно уже заброшен.
Он положил окурок на стол, протянув для этого руку,
— Что же дальше? — спросил он, — Вы были молоды, а что же дальше?
Мало интересного. У меня было два брата и две сестры. Они умерли. Кто скажет, почему, именно я осталась жить? Странно, правда? Мы жили тут. Этот дом мой. Богатыми мы не были. Так себе. Отец мой мелкий купец. У отца был товарищ, они вместе росли, учились. Отец торговал железом, а товарищ его — рыбой. Товарищу повезло, он построил в Липках [Часть Киева, где жила преимущественно буржуазия.] дом, большой, пятиэтажный, стал оптовиком. Загрёб миллионы. А отец торговал железом. И никому не завидовал. Когда умерло четверо детей, он как-то опустился. У него пропала жажда жить. Потом умерла мать. Я осталась одна. Отца я боялась — он был угрюм, не замечал меня. Молчит, бывало, день, неделю. Подруг у меня не было… Вообще к нам никто не приходил. В школе меня дразнили монашкой. Мне было семнадцать лет, когда однажды поздно вечером пришёл товарищ отца с сыном…
— Это был ваш муж?
— Да… Это был Лука. У его отца на груди был орден — я помню. Я могу рассказать каждый день своей жизни, с тех пор как помню себя… Это страшно — так помнить всю свою жизнь. Так будто сам себя сторожишь… Отец сказал мне тогда: «Тамара, я скоро умру, выходи замуж». Я согласилась и поцеловала ему руку. Рука была холодной, он действительно умер через два месяца. Тогда я впервые увидела, как далеки друг другу люди. Отца хоронили с почестями, так как все его любили. Меня одели в чёрное и вели за катафалком под руки — с одной стороны Лука, с другой — тётка. Я как-то посмотрела на тротуар: там останавливались люди, снимали шапки, спрашивали, кого, хоронят, и шли своей дорогой. Когда я увидела это, я перестала плакать. Мне стало стыдно плакать перед прохожими. Я представила себе как придут они домой и расскажут за обедом, что вот хоронили такого-то и его дочь очень плакала. После этого у меня навсегда высохли слёзы. А плакать было чего.