Литмир - Электронная Библиотека

Тогда он убрал все посторонние предметы, которые отвлекали его, мешая сосредоточиться, выбросил перо, потому что его надо макать, и карандаш, ибо его надо чинить, и завёл карандаш выдвигающийся; отодвинул стол от окна, где лёгкий ветерок обвивал его лицо, и поставил его около печки, в затишьи; затем исправил и электричество; а чтоб избавиться от назойливого шума соседей, стал работать ночью, но с теми же результатами: на бумаге несколько перечёркнутых строчек, множество нарисованных деревьев, домов и рож, а на сердце — горечь и усталость.

Иногда, вернувшись домой, он старался уверить себя в том, что он в чудесном настроении, и, игриво кокетничая сам с собой, говорил:

«Ну, надо что-нибудь написать для заработка! Что-нибудь лёгенькое и весёлое, ну их к чорту, эти серьёзные темы! Почему бы не стать юмористом? Вот, например, роскошная тема: учитель проводит на лекции антирелигиозную пропаганду, выбрав жертвой историю с потопом. Разве можно было, говорит он, — вместить в ковчег всех имеющихся животных, хотя бы по паре? И поражает учеников остротой: даже пара китов не влезет, кит весит тысячу пудов и ударом хвоста перевернул бы всякий ковчег. А ученик — крохотный, с тоненьким голоском: «А зачем кита брать? Он и сам поплывёт!» Можно прибавить ещё, что учитель сам религиозный и молится богу, прося его простить, перед уходом на лекцию. Или вот что лучше: солидный советский профессор, известный экономист, сочиняет ответ на запрос газеты об его взгляде на развитие хозяйственной жизни Союза; взгляд его ясен и прост, но «нецензурен», и он пишет, преет, читает жене, читает знакомым, исправляет, вычёркивает, выкручивается, оставляя что-то «вообще» и что-то вне времени и пространства. Или украинизация! Сколько драм, комедий, фарсов и анекдотов!»

Но перехитрить себя не удалось. В главную часть того механизма, который он хотел разрушить, был, повидимому, запряжён ленивый осёл, который не поддавался ни гневу, ни изменению. В центральном управлении его творчества засел безумный бюрократ, который чего-то требовал, почему-то отказывал и говорил неизменно: «придите завтра». Степан стал суеверным. Может быть, комната эта неудобна, может быть, год такой, не высокосный, а он в высокосном родился…

Страшась отчаяния, он инстинктивно старался изобразить, будто написал что-то необычайное, целые стопы книг, выраставшие на столе в солидную библиотеку; слыхал вокруг себя льстивый шопот, отправлялся в далёкие путешествия, переписывался с читателями, объяснял им свои взгляды, мысли, желания, читал перед необозримой замершей аудиторией. Эти мечты облегчали его, погашали своей яростью печаль,

оставляли чудесное удовлетворение и вновь влечение к себе. Но вперёд не пускали.

В литературных кругах сборник упрочил за Степаном права литературного гражданства, которых он добивался. Он почувствовал это потому, что его мнением начали интересоваться, и из Радченко он стал просто Степаном, старым приятелем в старом товариществе. Выслушав несколько устных похвал за свои рассказы, он понял, что стал равным среди равных; самолюбие его удовлетворилось, но душа немела.

Вечерами Степан частенько встречался в пивной с поэтом Выгорским. Юноша заходил уже сюда свободно. Беззаботно появлялся он на пороге просторного зала, залитого электричеством, и легко нырял в весёлый гомон посетителей, пёстрыми тройками и парами окружавших белые мраморные столики. Звон посуды, хлопанье пробок, смех и говор, громкая музыка, плывшая из эстрады в углы, объединяла разнообразие лиц и костюмов в цельную сплочённую массу. Но смолкала музыка, и в минуты тишины толпа распадалась на одинокие фигуры и слова, разные и далёкие, принесённые из неизвестных жилищ, из неизвестной жизни.

Это удивительное обаяние музыки юноша ощущал на себе, таяли заботы, освобождая угнетённую душу, которая сразу расправляла крылья в невыразимом, но жгучем порыве, и он сам становился обострённым и внимательным к трепетанию человеческих сердец, проникаясь твёрдой уверенностью, что напишет что-то, сумеет высказать то невысказанное, которое жило в нём, откликаясь далёким эхом на бурное дыхание жизни.

Он отыскал взглядом Выгорского и усмехаясь подошёл к нему, минуя лабиринты стульев.

— Сегодня джаз-банд, — сказал поэт. — Послушаем.

На эстраде, вместо обычных трёх инструментов, был квартет из пианино, скрипки, виолончели и турецкого барабана с прибавлением медных тарелок, которые распространяли в зале звериный крик, уничтожавший мелодию.

— Бандиты, — сказал поэт, — вы видите, что они называют джаз-бандом! За это мы должны доплачивать по пятаку с бутылки! Но обратите внимание на нового скрипача.

Новый скрипач, повязанный широким артистическим бантом, напоминал эпилептика. Он изгибался, дёргал головой, высовывал язык, моргал, морщился и кривлялся, подпрыгивая на месте, будто удары барабанщика случайно попадали ему в живот.

— Он разрешает проблему дирижёрства с занятыми руками, — объяснил Выгорский. — Сколько чувства! Будьте добры, поставьте им пару пива.

Он качался в такт туловищем и мечтательно подпевал.

— Что нового в литературе? — спросил он.

— Ничего, — ответил Степан. — Да… меня похвалили в «Червовом шляхе». Рецензия была. Словом, ничего особенного.

— Кто похвалил?

— Угадайте… Светозаров.

— Светозаров всегда мыслит наперекор другим. Он хвалит вас потому, что до него никто вас не хвалил. В противном случае он будет кричать из инстинкта самосохранения. А в общем критики держат нас, как скаковых коней, на которых играют в тотализаторе. Ибо надо быть очень хорошим критиком, чтобы быть критиком. - Во всяком случае гоните их от себя в три шеи.

— А всё-таки придётся пристать к какой-нибудь группировке, — сказал Степан. — Плохо молодому одному.

Поэт поморщился.

— Одно из двух: если вы способный, вам поддержка не нужна, если вы бездарность, — она вам не поможет. В чём же дело?

— Сказать правду, — задумчиво ответил Степан, — я привык к общественной работе. То в сельбуде был, то в студенческом старостате…

— Так вступайте в Мопр, — раздражённо ответил поэт. — Идите в Авиахим, Общество помощи детям, калекам, безработным, но причём здесь литература? — Он нервно постучал стаканом о бутылку, чтобы дали ещё пива.

— Откровенно говоря, я не понимаю, для чего существуют эти группировки. Мне объясняют, а я не понимаю. Не могу понять. Для меня их существование остаётся непостижимой и печальной загадкой. Если это костыли для хромающих писак, то, кажется, наши с вами ноги целы. А вот и пиво! Наконец!

Он быстро налил стаканы.

— За литературу! Мы должны уважать то, что даёт нам заработок. Но, скажите — только откровенно, — почему вы начали писать?

— Из зависти, — ответил юноша, краснея.

— А я — от чувства слабости. Это то же самое. Но горе не в том. Горе в том, что литература стала постной. Я всегда сравнивал писателя с пекарем. Из маленькой квашни он выпекает огромный хлеб. Печь у него хорошая, дрожжи хорошие, и тесто своё он не ленится месить месяц, год и несколько лет. Но если он боится чужих мнений, лучше ему закрыть пекарню и итти в народные учителя.

Вновь загремела музыка, снова загрохотал барабан, но мелодия звенела явственно, протянувшись тонкой ниткой из-под пальцев скрипача, который мучился в священных корчах. Это был меланхоличный мотив неосуществимой любви, блестящий ручеёк печального укора, жажды и беспокойства.

— Что это? — спросил Степан.

— Фокстрот. Он принадлежит у нас к танцам, запятнанным клеймом распущенности и вырождения. Кое-кто называет его лежачим танцем, хотя по сути это тот же менуэт. Его упрекают в сладострастии, но какой же порядочный танец не сладострастен? Ведь танцуют в конце концов для того, чтобы обняться. Вообще, у нас танцы имеют странную судьбу. В первые годы революции они были изгнаны как религиозные обряды, а теперь их вводят в клубах как один из методов культработы. Процессы жизни — процессы самозапрещенья, друг мой.

— Писать не могу, — прошептал Степан, захваченный тоскливым напряжением мелодии. — Пробую, и не пишется.

39
{"b":"905709","o":1}