Поезд дернулся — мы наконец-то прибыли на Пенсильванский вокзал. Я вышла на морозный вечерний воздух, который оказался таким чистым и холодным, каким никогда не бывал в Сент-Луисе. И мне было дозволено все. Никто из этих замечательных людей ничего не знал обо мне и ничего от меня не ждал. Я могла быть кем угодно. Могла начать прожигать свою жизнь прямо сейчас, а могла и вовсе наплевать на нее.
Я договорилась с подругой, что остановлюсь у нее на неделю или две, прежде чем вернусь в Коннектикут. Она жила на Гроув-стрит в Вест-Виллидж, в небольшом доме без лифта. Ключ для меня был спрятан в филодендроне. И я совершенно забыла, что дала адрес маме. Почти все стерлось из моей памяти, кроме того, как горели обветренные щеки и как здорово было оказаться на своей волне. Но прямо за входной дверью, на хлипком, купленном на гаражной распродаже статике подруги, меня ждала очередная телеграмма:
«ОХ. МАРТИ. МНЕ ТАК ЖАЛЬ. ЧТО ТЫ НЕ СМОГЛА С НИМ ПОПРОЩАТЬСЯ. ПОЖАЛУЙСТА. ВОЗВРАЩАЙСЯ ДОМОЙ».
Пока посреди Пенсильвании я проводила время в объятиях незнакомца, сердце моего отца не выдержало. Он умер во сне.
Глава 4
За следующие двенадцать месяцев я постарела на двенадцать лет. Стала жить наверху, как незамужняя тетушка, не встречаясь ни с кем, кроме семьи, и догадывалась о существовании мира лишь тогда, когда ему удавалось просочиться через газеты. Жизнь отшельника была бы плюсом для писательства, если бы я не чувствовала себя так ужасно из-за последних слов отца, сказанных мне, и если бы не была так потрясена его смертью. Я поняла, что ошибалась, думая, что его уход может что-то изменить. Но хуже всего было то, что я хоть и на миг, но пожелала этого.
Я не находила себе места, хотела, чтобы он вернулся. Мне нужно было все исправить, простить и быть прощенной, что было совершенно невозможно. Мне требовалось время, чтобы доказать ему, что мой характер лишь немного скверный, необузданный. Я хотела заставить его гордиться мной. Но время не повернуть вспять. Мне потребовалось немало усилий, чтобы поверить, что оно движется вперед. По крайней мере, в тот период моей жизни.
Мой брат Альфред на время отложил учебу и тоже ненадолго приехал домой. Мы ели все вместе на кухне и, сидя в мягких тапочках, слушали радио после ужина. Днем я пыталась писать что-нибудь, но в основном грызла карандаши, поглядывая в окно, и все ждала, что маме понадобится моя помощь.
Она была храброй, самой храброй на свете, но отец был для нее путеводной звездой, такой же, какой и она была для меня. Однажды я пошла отправить письмо и увидела маму неподвижно стоящей внизу у лестницы. Почти наступил вечер, на улице сгустились сумерки. Она застыла, слегка наклонившись вперед, отбрасывая на дверь тень. И когда до меня дошло, почему она там стоит, мое сердце сжалось. Мама ждала, когда звякнет его ключ в замке, когда он войдет и поцелует ее.
Я подошла к ней и обняла. Она была неподвижна, как воздух, и такой худенькой, что ее могло сдуть ветром.
— Я не знаю, что делать, — сказала мама, уткнувшись мне в плечо. — Я все думаю, кем же мне теперь быть.
— Я могу помочь.
— Ты и так уже столько всего сделала. Знаю, что ты бы предпочла сейчас быть где-нибудь еще, свободной и веселой.
— Я счастлива тут.
Отчасти это было правдой: я бы многое отдала, чтобы ей стало легче. Но все же оставаться дома — все равно что жить в мавзолее или за стеклом. У меня здесь не получалось дышать полной грудью, и еще приходилось видеть ее печальное лицо, от которого щемило сердце. Тридцать пять лет она была женой. Кто бы смог после стольких лет вынести внезапно образовавшуюся пустоту? И как избежать этого? Жить в одиночестве, никого не любя?
Через некоторое время я снова начала писать, а заодно искать того, кто мог бы опубликовать «Бедствие, которое я видела». Я разослала книгу по нескольким издательствам и сгрызла все ногти, когда посыпались отказы. Надежда растворилась, как кубик сахара в горячем чае. В конце концов, чтобы не отгрызть себе и пальцы, я решила заняться чем-то еще и начала искать на Восточном побережье работу журналистом. Обклеила весь Манхэттен сопроводительными письмами и резюме, не идеальными, но все же. Посте череды отказов журнал «Тайм» позволил написать для них пробную статью. Намереваясь завоевать их расположение, я загоняла себя, работала по двенадцать часов целую неделю. Мне казалось, что статья получилась личной, актуальной и цепляющей. Она была о поездке из Нью-Йорка до Миссисипи, которую мы однажды совершили с Бертраном на арендованной машине, и о том, как мы чуть не стали свидетелями линчевания.
Статья захватила меня. Я вложила в нее все, что могла. Закончила и отправила, а потом неделю ходила взад-вперед, отчаянно желая получить только эту работу и никакую другую. Но ответ от редактора «Тайм» пришел с отказом, уместившимся в одном жалком абзаце. Стиль был неподходящим для них, слишком серьезным и в то же время легкомысленным. Он надеялся, что я попробую еще раз, когда у меня будет больше опыта.
— Я не понимаю, — пожаловалась я маме. — «Слишком серьезно и в то же время легкомысленно». Как это вообще возможно?
— Может быть, он имел в виду, что тебе надо еще поучиться? Это же неплохо.
— Я смогла бы учиться, работая там. Не понимаю, почему нет.
— Может быть, если ты немного умеришь пыл и будешь добиваться всего постепенно, то через какое-то время снова попробуешь устроиться к ним, — предложила она.
— У кого есть на это время? Я уже хочу быть в центре чего-то значительного. Я могу много работать. Я не против.
Она ласково посмотрела на меня, словно взвешивая каждое слово, а потом сказала:
— Тебе нужно научиться терпению в жизни.
— Было бы проще, если бы все шло гладко. Кто знает, где я теперь найду работу, а новый роман совершенно застопорился.
Я имела в виду недавно начатую книгу о французской паре пацифистов и их доблестных подвигах. Я писала, добросовестно прорабатывала сцены и диалоги, хотя казалось, что эта история не имеет ко мне никакого отношения, а просто нагрянула в гости без приглашения.
— Персонажи кажутся чужими, и я не знаю, как с ними сродниться, — продолжала я. — Может быть, стало бы проще, если бы я сейчас была во Франции, ходила по местам сражений Первой мировой или просто сидела и размышляла, глядя на Сену.
— А почему бы тебе не поехать?
— Не говори глупостей. Сейчас не лучшее время, чтобы уезжать. — Я хотела ее утешить, но сразу поняла, что расстроила, — мама решила, что стоит у меня на пути.
— Ты не можешь из-за меня отказываться от своих желаний и свободы. Это несправедливо по отношению к нам обеим.
— Я остаюсь здесь не потому, что мне тебя жаль. Дело не в долге.
— Тогда давай назовем это любовью. Но любовь тоже может стать в тягость. Тебе нужно жить своей жизнью.
— Я знаю, — согласилась я. Крепко обняв ее, я почувствовала, как ее доброта вливается в меня, словно кровь при переливании. А еще я осознала, что понятия не имею, в каком направлении идти, чтобы найти свой жизненный путь.
В тот год зима как-то незаметно перешла в весну. Я перемещалась из комнаты в комнату, очень много курила, засиживалась допоздна и иногда спала до часу или двух дня. А потом пришел ответ от редактора из «Уильям Морроу». Он согласился издать «Бедствие, которое я видела». Предложенный аванс был ничтожно мал. Также редактор ясно дал понять и в письме, и по телефону, что не верит, что книга будет хорошо продаваться, если вообще будет. Было неприятно это слышать, но, по крайней мере, книга увидит свет. Я с благодарностью согласилась, надеясь доказать редактору, что он не прав, и сожалея о том, что не могу поделиться новостями с отцом.
Я почувствовала себя ужасно жалкой, когда вспомнила, как злилась на него, как взрывалась и кипела под его испытующим взглядом. Может быть, он и правда был слишком строг со мной, а может, просто хотел помочь сформировать мою личность или дать шанс повзрослеть, пока еще была возможность. Все, что я знала наверняка, так это то, что там, где вспыхивали ярость и бунт, на самом деле зияла пустота. Так или иначе, слова моей мамы «я все думаю, кем же мне теперь быть» привязались и ко мне. Я не знала, что будет дальше и как мне себя найти.