Сидеть пришлось во Львове.
В тюрьме Цеплярский взял в руки аккордеон и организовал джаз-оркестр. И впервые обрёл свободу – ни тебе реперткома, ни вызовов в Управление культуры.
В основном играли одесско-утёсовский блатняк. Выступали перед казематным начальством и отцами города.
Вскоре Цеплярского, как человека нужного, перевели – за примерное поведение – на поселение. И вручили ключи от отдельной полногабаритной квартиры в центре Львова.
Следуя примеру декабристских жён, из тесной харьковской коммуналки к нему перебазировалась супруга…
Освободившись, Израиль Соломонович остался жить во Львове. Сейчас руководит «Джазом под управлением Цеплярского».
…Уже через месяц мой сакс шарашил уйму расхожих мелодий. И папа пристроил меня играть за башли – в эстрадный оркестрик Гриши Пинхасика, с которым учился когда-то в консе. А следующей осенью я со «свотми кровшми» шестьюдесятью червонцами, вмонтированными в обычные с виду спецтрусы – с двойным дном, съездил в Москву, где с плёвой переплатой, в магазине «Leipzig», приобрёл новенький гэдээровский сакс-тенор фирмы «Weltklang».
Хлеб режут
«… С днём рожденья поздравит
И, наверно, оставит
Нам в подарок пятьсот ничего…».
Песня из мультика про Крокодила Гену
Марину я повстречал, когда играл в команде Вальсона.
Это был чисто инженерский «джаз» под управлением врача-рентгенолога.
В тот день мы шарашили еврейскую свадьбэллу – под кодовым названием «Не мылься – бриться не будешь».
Как поётся в песне:
«Широкой этой свадьбе было
Водки мало,
И хлеба было мало, и еды…»
Музыкантам – ни копья сверху.
Официантам – ни крохотулечки не слямзь. Каждый шманделик селёдки на учёте.
Короче – Страшный Суд, а не свадьба.
Плюс – певичка новая в тот день пробовалась – Диана Лещ.
Не знали мы, что дни наши в оркестре сочтены, что Вальсон других клезмеров начал искать.
… Никак не могли нас на той свадьбэлле покормить.
«Ребята, всё в порядке. Уже хлеб режут».
И так – почти всю свадьбу.
Эта фраза потом крылатой стала. Если сказали тебе: «Уже хлеб режут», значит, всё – можешь не надеяться…
Мы тоже ребята непростые. Учёные. Никаких им песенок. Одни инструменталы.
«На сопках Манчжурии», «На семи ветрах», «Шербургские зонтики»…
Наконец принесли берлиоз.
На шесть рыл – тарелку картошки и огурец.
Аспирант Черкашин спрашивает у приставленных:
– А выпить?
– Сейчас принесём, – говорят приставленные.
И приносят – бутылку самой элементарной, колхозной самогонки.
Черкашин им:
– А вина?
– А зачем, – они говорят, – вина? Мы ж целую бутылку другого дали.
– У нас певица другого не пьёт. Она только вино употребляет, – говорит Коля Черкашин (на самом деле, вино, конечно, для нас).
– А у вас что, – спрашивают приставленные, – есть певица?
– Да! – говорит аспирант. – Вот она сидит.
– Как она сидит, – заявляют хором приставленные, – мы отлично видим. Но мы что-то не слышим, как она поёт.
– Ещё услышите, – заверяет Коля, – у нас всё по программе.
– Ладно, – говорят приставленные, – сейчас обеспечим.
И минуты через две приносят рюмку розового вина, грамм, наверное, двадцать пять.
– Что ж вы всего рюмашечку принесли? – чуть не падает со стула Коля.
– А вы что? Вино стаканами пьёте? – спрашивают у Дианы.
– Нет, глотками, – опускает глаза артистка.
Стыдно им, видать, стало, и принесли они бутылку вина. А рюмочку ту несчастную, с двадцатью пятью каплями, забрали.
Вот как сложно всё происходило.
Ну, выпили мы, по ложке картошки сберляли.
Про бабки хозяева не заикаются.
Мне перед чуваками неудобно. Не чужие мне люди всё-таки гуляют. Соплеменники. Сопле-мэны…
Аспирант-электронщик говорит:
– До чего ж ненавижу я эти еврейские свадьбы! Вечно делают из себя казанских сирот! Будто последний ботинок без соли доедают!
Приставленные подходят, просят сыграть что-нибудь еврейское.
И что им слабать за такое угощение?!
И Коля спел «Я люблю тебя, жизнь» композитора Эдуарда Колмановского, натурального еврея, между прочим.
Потом Вальсон говорит:
– Ладно, хрен с ними. Давайте «Хаву Нагилу». Чтоб не было вони.
Зарядили «Хаву».
После третьего припева у меня проигрыш.
Вступаю. С упреждением, как обычно – с затакта. Чтоб выход на импровизацию получился, чтоб простор был. Хотя импровизы у меня, как говорится, – свиреп-ширпотреб. Бесамэ-вымученные. Но пипл хавает. К шеф-повару жаловаться не бегал ещё никто.
Выдул я пару тактов, и – как отрезало.
Какой там проигрыш, когда «в зобу дыханье спёрло»?
В зале – колдунья, царица-лебедь, жар-птица! – в платьице салатном и в туфлях на платформах.
Такой вот салат. Красотища – звериная.
Точёный подбородок. Шея – как вылепленная. Вздёрнутый носик… Пир во время чумы. И – глаза, главное – глаза…
Твердохлябьев видит, что у меня лажа, так он проигрыш подхватил, вышивает на гармазоне бисером, на меня смотрит – смеётся: «Что, чувак? Сперма в голову ударила, да?!».
А у меня саксофон на бок съехал, я, как дурак, на неё вылупился, а она это видит, и тоже смеётся, и подмаргивает, как самая настоящая королева Марго.
Не было её с самого начала. Опоздала королева часа на три. По-царски.
За стол прошла. Ей тарелку с глазуньей подают. Персонально. Кстати, это единственная в моей жизни свадьба, на которой гостям вместо мясных блюд – яичницу впарили.
Села Марго рядом с двумя дамами, на неё похожими. Но те не такие. Пожилые уже.
…Диана Лещ отдыхает. Бабок не несут – значит, никаких им певиц, никакого завода. Твердохлябьев инструменталы гоняет. А я – словно окаменел со своим саксом. Как пионер с горном. Или девушка с веслом.
Подходит свидетельница (потом кузиной её оказалась). Просит сыграть крокодила Гену. Про бабки речь не идёт.
Аспирант говорит: «Это невозможно. У нас в программе такого нет».
Ата: «Ну, пожалуйста, я вас очень прошу!».
И тут встреваю я: «Вот он, я – крокодил Гена, собственной персоной!».
Она: «Не может такого быть!».
Я: «Точно!».
Она: «Так что, сыграете?».
Я: «Конечно, сыграем».
Это называется – «мы пахали».
И продолжаю: «Только познакомьте меня за это с во-он той девушкой, которая яичницу ест».
Она говорит: «Хорошо, нет проблем. Считайте, уже познакомила».
Аспирант мне: «Чувак, а башлять кто будет?».
Я спрашиваю: «А сколько надо?».
Аспирант говорит: «Что ты шлангом прикидываешься? Как обычно, червонец. Тем более – что сегодня полный голяк».
Вынимаю червонец.
«Вот, – говорю, – возьми свой червонец. Подавись. А теперь давай “Крокодила”».
Черкашин бабки взял – не моргнул.
Твердохлябьев вступление сыграл. Диана запела. Голос у Дианы – низкий, бархатный. Для «Крокодила» не подходит никак. Свидетельница с какой-то тёткой танцевать побежала.
И тут почудилось: отпустило меня.
Ну, думаю, зашарашу-ка я сейчас соляру. Чтоб её внимание привлечь.
И начал. Нехило завернул. Импровизация просто на удивление пошла, аж самому в кайф.
Заливаюсь на своём теноре кенарем, а сам думаю: «Это что ж получается, а? Червонец свой отдал? Отдал! Крокодила лабаю? Лабаю! Выходит – сам лабаю, и сам ещё за это башляю. Самообслуживание, однако…»
И так смешно мне становится, что ржу я диким хохотом, и не просто ржу, а в саксофон, и всё мимо денег, всё «по соседям», в микрофон…
Администраторша Танюха-Рыбий-Глаз из кабинета высунулась, очи пучит: что это сегодня с сексофонистом?! Напился, умом тронулся? То кочумает целый час, то вдруг рыдает-заливается, как ненормальный…