Это тебе не «Всьо-аддам…», о которое можно вывихнуть язык и покалечить мозги.
Так же легко, с первого раза, запомнил ты когда-то: «Я помню чудное мгновенье…», «Ромашки спрятались…» и «Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать?».
Такая же петрушка – с мелодиями.
Когда услышанный только что мотивчик, – в том числе и сыгранный тобой самолично по нотам (на рояле, клавесине, саксофоне, акынском сазе, английском рожке или даже на «эсной» тубе) – понятен, он приклеивается сходу и намертво. И никакие ноты – для исполнения этой песенки в дальнейшем – уже не нужны.
Увы, любовь прошла!
Всьо-аддам-есльы-тебьа-этта-ащасльывьыт…
Любовь – величайшее заблуждение человечества.
Глупость.
Мыльный пузырь.
Идолопоклонничество.
Не изживаемый пережиток нашего языческого прошлого.
Каждый смертный – от правителя до нищего – прошёл через это.
Любовь! – что может быть глупей, наивней и смешней?
Озноб, лихорадка – естественная реакция организма на заражение. Душераздирающий крик – реакция на неимоверную боль.
Любовь – это безусловный рефлекс организма на красоту.
…«Спасёт ли мир красота?».
С таким же успехом задам тебе вопрос:
Спасёт ли мир мишура? Уберегут ли мир тонкие золочёные нити, эти ёлочные украшения, хрупкая позолота, внешний лоск?
Красота – мишура.
Точёный носик, гордо вскинутая бровь, губки-вишенки, зубки-яхонты – как витийствуют поэты…
Красота – до первой бородавки. До первой проклюнувшейся волосинки над губой – предвестника старушечьих усов – под точёным носиком. До первой морщинки на щеке, до первого второго подбородка. Промчится время – облетит позолота, погаснет любовь.
Ах, извини, читатель!
Мир спасёт не красота плоти? Мир спасёт красота души?!
Такая же мишура. Как и телесная. Широкие улыбки, душа нараспашку:
– Прошу вас – проходите!
– Только после вас!
– Нет, сначала вы!
– Нет, вы…
До первой давки у буфета, до первого взрыва на стадионе или в метро.
Хотя, какой там взрыв?!
Не нужно ни взрыва, ни давки на входе.
В безлюдном коридоре – новый Добчинский услужливо забежит вперёд Бобчинского, дабы растворить пред оным дверь. Молвит с подобострастием: «Сделайте, Пётр Иванович, одолжение – пройдите первым!». Пропустит и даже любезно подтолкнёт Пётра Ивановича вперёд, не забыв подставить при этом откровеннейшую, всепрощающую ножку. И лишь тогда, – выказав непременное почитание соискателю, – перешагнёт чрез его распластанное тело.
Всьо-аддам-есльы-тебьа-этта-ащасльывьыт…
Феномен этой музыкальной головоломки заключался в том, что, когда она звучала на фоне битловского «Бабилона», то воспринималась – со стороны! – как весьма симпатичный мотивчик. И даже более того, – как его, «Бабилона», украшение.
В процессе же непосредственного воплощения головоломки в звук – судорожного всматривания в нотную заумь, непрерывного отсчёта длительностей и дёрганья струн (дутья в саксофон, нажимания клавиш), – уследить за музыкальной мыслью, скрытой в шифрограмме, было невозможно.
Всё отдам!
Понимание приходило каждый раз уже потом, когда мы прослушивали этот кусок «чужими ушами» – на кассетном магнитофоне «Маяк», переделанном умельцем Электрошуркой в ревербератор.
Во имя чего, за какие прегрешения выпали на нашу долю эти тяжкие испытания?
Увы – «Ларчик просто открывался».
Прошу не подумать, что «Ларчик» – это Ларка Жукова, жена нашего Электрошурки.
Ларчик сходу врезала бы мне по уху, отзовись я о ней подобным образом.
Нет-нет! Под легко открывающимся ларчиком следует понимать не Лариску, готовую в любое время суток наставить Шурке рога, а небольшого размера ларец.
«Всё отдам» открывался так.
Превратить головоломку в «чистый звук», то есть вычитать все ноты до единой, – нигде не лажанувшись, – можно было лишь на абсолютно трезвую голову.
Не справившийся с «Бабилоном» оркестрант объявлялся кирным, за что лишался дневного парнуса.
Идеи Ленина живут и побеждают
Аппаратуру и инструменты мы хранили в «бочке» – овальном сыром чулане, отведённом под музыкалку.
В прежние века – чулан этот, по-видимому, был камином или частью дымохода.
В бочке витал аромат одеколона «Русский лес», смешанный с запахом пота и табачного дыма.
Огнеупорные стены были припорошены толстым слоем побелки. Сквозь побелку проступала сажа.
В бочке жил Диоген.
Всё отдам…
Слева помещался шкафчик с эстрадной нашей униформой. Помимо униформы, в шкафу хранился полосатый матерчатый матрас.
Не подумай ничего такого, читатель! В бочку не запархивали ночные бабочки, не запрыгивали младые посудомойки…
Закончив работу, музыкальное наше сотоварищество, подобно сельдям, набивалось внутрь бочки. В отличие от сельдей, сотоварищество запиралось в бочке на ключ.
Наступал момент истины.
Барабанист Бонифаций вытряхивал из своего брезентового гульфика (гульфиком барабанисты называют чехол для барабанных палочек) свежескошенные рублёвки, пятёрки и трёшники. Иногда в закрома попадали червонцы и даже четвертаки.
Подсчитав – под надзором недремлющего коллективного ока – дневную выручку, Боня еле слышно (на случай, если за дверью кто-то подслушивает) доводил до нашего сведения сумму.
Например:
«Девяносто девять рублей и хер копеек».
«Хер копеек» произносилось, конечно, ради красного словца. Копейками с нами никто не расплачивался.
Далее – барабанист воздевал взгляд к потолку, задумчиво прищуривал левый глаз и – через несколько секунд, столь же негромко – оглашал приговор:
«По двадцать четыре рубля и хер копеек – на рыло. Три рубля и хер копеек – в кассу!».
В переводе на язык Пифагора и Эвклида это означало, что, если число 99 (сумму сегодняшнего пар нуса в рублях) разделить на количество не облажавшихся в «Бабилоне» оркестрантов (в данном случае – 4 рыла), то на каждое необлажавшееся рыло выходит по 24 рубля. Неделимый же остаток (3 рубля) остаётся в оркестровой кассе – до завтрашнего делаже.
«Диоген-чувак, извини. Тебе сегодня – хер рублей, хер копеек. Опять пролетаешь», – весомо добавлял Бонифаций.
Разящий меч Немезиды уже несколько вечеров подряд обрушивался на многострадальную голову Диогена. То была кара за кир, за лажу в «Бабилоне».
Иногда Диоген пытался возбухать.
Но греческая богиня не давала Диогену спуску.
«Кирять, чувак, надо меньше!» – говорила Немезида прокуренным Бониным голосом.
«Подумаешь, всего-то и выпил – пивка бутылку», – нехорошо улыбаясь, отвечал ей Диоген.
«Тебе же, чувак, специально, ноты положили. Или ты лабать по чувакам не умеешь?!» – подковыривал Диогена барабанист.
По чувакам – у Бони означало «по ним». По нотам.
Чувак и чувиха служили Бонифацию, кроме прочего, местоимениями; он вворачивал их куда ни попадя:
«На первое попросил у Манюни – окрошечки порцию. Приносит мне чувиха окроху. Я чувиху попробовал – клёвая окроха, только посолить надо. Беру солонку. И тут с чувихи крышечка слетает – не закрученная была – и вся соль из чувихи – мне в окроху. До хера насыпалось. Я чувиху зову, что-то лажа, говорю, перехотел я окроху. Забери, говорю, чувиху на хер и неси, говорю, что там сегодня на второе. Чувиха уносит окроху и приносит битки. Два чувачка таких загорелых, с рисом и с томатной подливкой. И тут к соседнему столику прилаживается чувак и заказывает тоже – окрошечку! Чувиха приносит. Чувак пару ложек сверхаря хлебанул, потом решил гущечки берлянуть. Зачерпнул со дна, глотнул – и тут у чувака глаза на лоб, на хер, полезли. А это чувиха ему мою окроху принесла…».
Вообще-то – за те три рубля, которые ежемесячно высчитывала из нашей зарплаты гуманная бухгалтерша, нам было положено лишь блюдце винегрета.
Мы же – регулярно, после второго отделения – получали обед по полной программе – с салатом и компотом. Это согревало душу. Особенно в те дни, когда, тряхнув пустым гульфиком, Бонифаций констатировал: