Как оказалось впоследствии – это был не «Бабилон», а «Бай Ми Лов», обрывок английского «Кент Бай Ми Лов», означающего в переводе: «Любовь нельзя купить».
Но английского мы не знали, и в «Бай Ми Лов» нам слышался «Бабилон».
Любовь купить нельзя!
В потрёпанном талмуде Диогена русскими каракулями было нацарапано:
«Кент Бабило-он
Эври бади тэлф ми соу!
Кент Бабилон
Ноу-ноу-ноу!
Айл бай ю эдай монт ринг май фрэнд
Иф ит мэйкс йо фил ол райт
Айл гэт ю энифынк май фрэнд
Иф ит мэйкс йо фил ол райт.
Коз ай донт кэр ту мач фор мани
Мани кент Бабилон…»
Не знаю, как тебе, читатель, а мне «Бабилон» казался огромной башней, Вавилонским столпотворением, рио-де-жанейровским карнавалом – с разноязыкими оркестрами, голыми тёлками и отвязанными воздушными шариками, взмывающими ввысь.
О, старый мой кент Бабилон!
Башня до небес, радостный галдёж, вечный праздник, где всё, как говорится, – ол райт!..
«Can’t buy me love, love
Can’t buy me love
I’ll buy you a diamond ring my friend if it makes you feel alright
I’ll get you anything my friend if it makes you feel alright
’Cause I don’t care too much for money, money can’t buy me love…».
Всё отдам!
…«Я куплю тебе бриллиантовое кольцо, мой дружок,
Если это тебя осчастливит.
Я всё тебе дам, если тебя это осчастливит.
Потому что мне плевать на деньги,
За деньги нельзя купить любовь»…
Крупки
«Любовь нельзя купить?!»…Эту историю рассказал мне сосед по Ифгаузену – Мотя Задеримистер:
«В армию меня забрали сразу после войны. Я был молодой бугай и ещё не знал, что такое аденома. Я окончил школу сержантов и попал в Белоруссию, в танковое училище. У меня была хорошая служба. Я не ходил в наряды, а только проводил инструктаж и разводил караулы. Каждую ночь я был свободен, как птица, а сразу за складами начиналось село Дрычихи, где водилось много хорошеньких девок, тосковавших по мужскому теплу.
После войны, как ты понимаешь, мужики были большим дефицитом. Я отлюбил там несметное число баб.
И тут ко мне пристал интендант – капитан Рогов:
– Мотя, ты же умный человек, что ты делаешь в роте охраны? А у меня склад белья. Я знаю евреев, я работал с евреями, евреи умные люди, с евреями можно работать. Переходи, не пожалеешь!
А я говорю:
– Зачем мне это надо? У меня хорошая служба и никакой материальной ответственности. А на твоём складе у меня будет пухнуть голова за каждую портянку.
– Хорошо, – говорит Рогов, – не хочешь переходить, тогда просто помоги. Я знаю евреев, у них хорошо работает голова.
И он рассказал, что через неделю ожидается ревизия из штаба округа. И у него не хватает 200 простыней. Одна простыня стоит шестьсот рублей. А 200 простыней – это уже сто двадцать тысяч. И денег у него таких, понятно, сроду не было, и светит ему трибунал, а у него мать-учительница и брат – председатель колхоза.
– Ладно, говорю, а куда ты эти простыни девал?
– Ты понимаешь, говорит, я простынями с бабами рассчитывался. За каждый раз простынку давал.
– Хорошо, говорю, через три дня мы с тобой едем в город Крупки.
– А почему через три дня?
– Потому что через три дня – воскресенье.
И вот в воскресенье мы едем в город Крупки, и с собой у нас – два порожних вещмешка. Мы приезжаем на толчок. И там, у торговки жмыхом, я спрашиваю, где можно купить домкрат.
Рогов говорит:
– При чём здесь домкрат?
А я говорю:
– Подожди, скоро увидишь.
И мы с ним идём туда, где можно купить домкрат. И я вижу то, что нам нужно. И я спрашиваю у продавца, что он за это хочет. И продавец отвечает, что хочет за это 40 рублей.
И я беру у Рогова 40 рублей и отдаю продавцу, не торгуясь.
– Что ты делаешь, Мотя? Это же тряпьё, которым шоферня протирает машины! – говорит Рогов.
– Нет, говорю я. Это не просто тряпьё. Это белое тряпьё.
И мы затариваем этим тряпьём вещмешки. И я говорю Рогову, что он должен сказать комиссии, что это и есть его простыни. И они просто изорвались от частой стирки.
– А печати? На них должны быть печати, – говорит Рогов.
– Не волнуйся, будут тебе печати.
И мы приезжаем в часть, и я мажу ваксой старый каблук от сапога, и штампую на этих тряпках “печати”.
Короче, заявляется к нему ревизия – один капитан и три подполковника – и у него этот номер проходит, как шашка в дамки. И он приволакивает мне литруху чистого медицинского спирта, кило крестьянского масла и копчёную тюльку, и мы с ним принимаем на грудь, и его – как прорывает:
– Спасибо, Мотюха! Я же говорил, у евреев хорошо работает голова, сам бы я никогда бы до такого не допёр.
А я ему:
– Капитан, ты же умный человек! Зачем было им простыни давать? Ты что, не мог любить баб за так? Как я!».
Кармэн
Воинский долг родине я отдавал в Чернигове, в училище лётчиков-истребителей. Загородный этот плацдарм утопал в зелени и походил более на профсоюзный санаторий, чем на обычные военные части – с их сивокирпичными казармами, гулкими плацами и голым асфальтом. Рядом с оркестровым «манежем», в тени каштанов, прятались беседки, парикмахерская, буфет и ателье военного индпошива. Ближе к КПП дислоцировались офицерские огороды. На огородах застенчиво краснели помидоры, набирались зрелости огурцы и прочие витамины, которых так не хватало молодым растущим организмам.
Корячиться на плантациях приходилось командирским жёнам. Сами офицеры до холопского труда не опускались, а привлекать солдат и курсантов (пусти козла в огород!) опасались. Лейтенанты-майоры-прапорщики выполняли привычную мужскую работу: заступали ночами в дозор, охраняя грядки от вражьих набегов. А за забором – было небо, сказочный Черниговский лес, прохладная речка Стрижень, кучная стайка деревенских хаток и озерцо, полное рыбы.
…Нас было ровно пятьдесят музыкантов-бойцов: 20 кусков, 20 срочников и 10 воспитонов. Трубачи, кларнетисты, флейтисты, тромбонисты…
Оркестром командовал майор Дунькин – крупнолицый человечек с волнистой шевелюрой и удивлённым взглядом на мир.
Времени на разучивание маршей уходило, на удивление, мало. Играли мы, в основном, симфоническую – самую что ни на есть цивильную – музыку. Концертировали по военному миру, выступали на городских торжествах.
Оркестр размещался во втором этаже двухэтажного краснокирпичного здания старинной постройки – с «дебелыми» стенами, высоченными потолками и просторными окнами.
Репетиции проходили в Студии. Это была мрачная душная горница с видом на курилку.
Стены Студии были обиты звукопоглощающей тканью. Помимо звуков ткань поглощала время. Репетировать я был готов сутками – голова была занята форшлагами, трелями, триолями, отсчётом пауз, в эти минуты я не думал о Марине.
В глубине стоял 12-створчатый шкаф, в котором хранились наши дудки. Рядом со шкафом помещался рояль «J. Becker».
Посредине, у стены – дирижёрский амвон. На нём – тучный, как дирижабль, дирижёрский пульт из «отлетавшегося» алюминия. Перед амвоном – квадратно-гнездовым способом – расставлено 50 «уставных» табуретов с прорезью на сидении. Перед каждым табуретом стоял металлический пюпитр.
А через стенку находился кубрик с двумя рядами идеально заправленных двухъярусных коек.
В предбаннике, напротив входного проёма – стеклянный саркофаг с «мумией» боевого красного знамени, пробитого немецко-фашистскими пулями. Тумбочка с телефоном, бачок с питьевой водой, электронный блок «тревожной» сигнализации. Книжная полка с одиноким «Воинским уставом». Дальше по коридору – шесть массивных дверей. Первая – в кабинет майора. Вторая – в Ленинскую комнату. Третья – в каптёрку. Четвёртая – в Студию. Пятая – в кубрик. И шестая – вела в туалет.