Она снова обняла меня, и мы долго стояли так, не говоря больше ни слова, а добрый мудрый Аут смотрел на нас, сидя в машине, смотрел серьезно, сосредоточенно, будто хотел сказать что-то очень важное и нужное для всех нас…
Дома стены помогают
Рассказ
Прошло около полутора месяцев с того дня, как папа ушел на фронт, а за все это время мы от него получили только одно письмо.
Письмо было коротким, несколько строчек, написанных размашистым, хорошо знакомым папиным почерком:
«Дорогие мои! Я жив-здоров. Обо мне не беспокойтесь. Часто думаю о вас, если будет трудно, уезжайте к Грише, у него поживите. Надеюсь, что недалек час, когда мы опять встретимся у нас, в Москве, дома».
Еще тогда, когда папа был в Москве, он решил, чтобы мы с мамой уехали к его брату Грише.
Мне никогда не приходилось видеть папиного брата, он не приезжал в Москву, только изредка писал открытки, но в нашей семье о нем ходили легенды. Он был удачлив, смел, жизнерадостен. И похож, как мне думалось, на моего любимого писателя Джека Лондона.
Когда-то в юности, поругавшись с отцом, моим дедом, он ушел из дома, был лесорубом в лесах Карелии, потом какими-то судьбами переехал в Архангельск, плавал матросом на рыбном сейнере, потом перебрался в Башкирию, стал механиком на пассажирском пароходе.
Там, в Уфе, на берегу реки Белой, он построил дом, жил в нем со своей женой Анфисой.
Анфисы я тоже никогда не видела, по слухам, она была красавица. Гриша однажды прислал нам фотографию круглолицей, с широко расставленными глазами женщины. Влажные губы ее чуть улыбались, на подбородке виднелась ямочка. Косы венцом на голове. Она была поистине прекрасна.
— Однако, — сказал папа. — Оторвал-таки братишка жену, лучше, кажется, не придумаешь…
Мама строго глянула на него, папа сконфузился, замолчал. Он немного побаивался маминого сурового характера, тем более что бывал грешен перед нею, случалось, мог загулять с приятелями, поздно явиться домой и даже приударить за какой-нибудь хорошенькой, правда, во всех своих прегрешениях он после признавался и охотно каялся маме, а она долго не желала прощать его, она-то была безупречной женой и матерью, никогда, никого не признающей, кроме своей семьи.
Еще в Москве папа договорился в своем наркомате, чтобы нам с мамой достали билеты в Уфу тогда, когда мы решим уехать.
И вот в конце июля, когда в Москве стали частыми воздушные налеты, мама уволилась с работы, она работала в Ленинской библиотеке, в читальном зале, поехала в папин наркомат за билетами, и мы отправились с нею в Уфу.
Рано утром мы вылезли из вагона на уфимском вокзале, оставили наши чемоданы в камере хранения и пошли искать Прибрежную улицу, там жил папин брат, дядя Гриша.
Прибрежная находилась на краю города, на берегу реки Белой. Мы увидели деревянный дом с большим садом, окруженный бревенчатым забором.
Калитка в сад была закрыта. Я позвонила. Никто не ответил. Я позвонила снова.
Чьи-то шаги послышались за калиткой, негромкий старческий голос спросил:
— Кого надо?
— Фалалеевы здесь живут? — спросила мама.
Щелкнула задвижка, отодвинулся засов. Калитка раскрылась.
Перед нами стояла старушонка очень маленького роста, почти карлица, крохотное, с кулачок, лицо, крючковатый нос, впалые глаза непонятного цвета.
Наина из «Руслана и Людмилы», да и только!
— Нету Фалалеевых, — отрезала Наина, голос у нее был под стать всему ее облику, скрипучий, резкий. — Уехали.
— Куда уехали? — спросила мама.
— Известно куда, на фронт.
Мы переглянулись с мамой. В самом деле, и как это нам не пришло в голову, что Гриша мог уйти на фронт? Я спросила:
— Анфиса тоже на фронте?
— Тоже, куда же она без него, — ответила Наина и стала медленно закрывать калитку.
— Постойте, — сказала мама. — Постойте, посоветуйте, что же нам делать?
Наина искоса поглядела на маму.
— Чего посоветовать?
— Мы только что из Москвы, я жена Гришиного брата, Аркадия, он тоже ушел на фронт…
Старуха слушала маму, по-птичьи наклонив голову. Потом слегка посторонилась, сказав одно только слово:
— Проходите…
Много, очень много лет минуло с той поры. Давно уже нет на свете Наины, и моя мама успокоилась навсегда в холодной башкирской земле, и я стала неузнаваемой, взрослой, даже пожилой, умудренной нелегким житейским опытом, но до сих пор помнится мне заросшая травой дорожка, по которой мы шли, высокое деревянное крыльцо, веранда, выходящая в сад, выложенная поверху цветными стеклами…
Мы прожили с мамой в этом доме всю осень и зиму, вплоть до самой весны.
Наина, троюродная тетка Анфисы, или, как мне думалось, седьмая вода на киселе, оставила нас жить в маленькой комнате с окнами в сад.
В миру Наину звали Анастасия Фоминична, но для меня она на веки вечные осталась Наиной, я так и звала ее про себя, и мама в конце концов тоже стала за глаза звать Анастасию Фоминичну Наиной.
Кроме нас и Наины, в соседней комнате жили эвакуированные из Риги, две сестры, Лайма и Айна, в то время казавшиеся мне пожилыми, им было за тридцать, худенькие, ярко-белокурые, поразительно походившие друг на друга.
Обе были портнихи, и обе работали на швейной фабрике. В первый же день, когда мы с ними познакомились, они сообщили, что в Риге, на улице Индрану, осталась чудесная двухкомнатная квартира с прелестной ванной и очень удобной кухней. И они каждое воскресенье ездили на море, — сестры говорили одинаково «возморье», — где самый лучший пляж в мире, а море мелкое и совсем не опасное.
— Мы жили очень хорошо, — вздыхала Лайма, Айна вторила ей:
— О да, замечательно…
Акцент у обеих сестер был одинаковый, немного на «о», так обычно изъяснялись по-русски иностранцы.
Теперь сестры работали на фабрике, где выполняли заказы фронта, и были до смерти довольны, что их поместили в хорошем доме, в отдельной, довольно просторной комнате. По словам Наины, эта комната в прошлом была кабинетом дяди Гриши.
Нам с мамой везло с самого начала: вскоре мама устроилась в один из эвакогоспиталей заведующей библиотекой.
Мы ликовали, лучше и придумать было невозможно, работа была маме по душе, кроме того, ей полагалось двухразовое бесплатное питание. Чего еще можно было желать в ту пору?
Я тоже устроилась, курьером в наркомат социального обеспечения, эвакуированный из Москвы.
Получилось все неожиданно: надо же мне было на рынке повстречать нашу московскую соседку! В Москве она едва замечала меня, тем более что мы жили на разных этажах и я была раза в два с половиной моложе ее. Но тут, на рынке, увидев меня, она ринулась ко мне, изо всех сил обняла и, заливаясь слезами, начала осыпать поцелуями.
— Девочка, — почти кричала она. — Неужели это ты? Я не верю своим глазам! Это ты, до чего же я рада, я не могу прийти в себя от радости!
Оказалось, что она экспедитор наркомата социального обеспечения, эвакуировалась сюда с теткой и с двумя мальчиками-близнецами. Живет где-то на окраине города в крохотной каморке, где и одному человеку повернуться негде.
Одним словом, благодаря ей я стала работать в наркомате. Он помещался в здании школы, заняв три этажа. И я бегала из одной комнаты в другую, с одного этажа на другой, разносила бумаги, циркуляры, приказы, а случалось, ездила в город, в райисполком, на почту, в горком партии или в горисполком.
Тогда я устраивала себе маленькие праздники: быстро выполнив все дела, шаталась по улицам или шла на берег реки Белой, глядела, как вода постепенно, медленно и неотвратимо каменеет в тисках первого, еще молодого, неокрепшего льда.
А иногда, когда я так вот бродила по городу, я вспоминала о прошлой своей жизни или думала о том, что будет со мной и с мамой.
Чтобы поменьше думать о печальном, я заходила порой в кино, на любую картину. В то время кинотеатры стояли днем почти пустые, билетов было сколько угодно. Картины были большей частью старые, хорошо знакомые, но мне они представлялись как бы увиденными впервые, и я обливалась слезами, глядя на страдания Ларисы Огудаловой, всей душой полюбившей элегантного красавца Паратова, смеялась вместе с Верой Марецкой над злоключениями закройщика из Торжка Игоря Ильинского. Иногда на экранах появлялись коротенькие фильмы, в которых высмеивался Гитлер и его приспешники.