Я сказала тогда:
— И так будет, наверное, все две недели? По нескольку раз звонить домой, давать указания семье?
Она не стала спорить.
— Пожалуй, я не выдержу две недели, примчусь через неделю обратно, дома столько дел…
— Вот кто и в самом деле мог стать киноактрисой, — сказала я.
— Может быть, у нее не хватило бы таланта? — усомнилась Жанна. — Ведь талант — самое главное, что ни говори…
Наташа откровенно зевает. Уже поздно, ей пора спать, а мне — домой, к себе, в свою комнату, где меня ждет давний знакомец, оранжевый глиняный лев с некогда зелеными, а теперь прочно выцветшими глазами, где возле пишущей машинки лежит незаконченная рукопись, которую следовало сдать еще в начале прошлого месяца…
— Посиди еще немного, — просит Жанна. — Уложим Наташку, тогда поедешь…
— Я не хочу спать, — говорит Наташа. — Я вообще могу не спать целых сто часов!
— Почему именно сто? — спрашиваю я. — Ты проверяла?
Наташа — правдивая девочка, не любит и не умеет лгать.
— Еще не проверила, но все равно знаю, что могу не спать сто часов подряд… — И снова зевает. Ирмик, без лишних слов, хватает ее за руку и ведет в ванную.
— Паста, кажется, кончилась, — кричит ему Жанна.
— А я купил сегодня еще, — отвечает он.
— А стиральный порошок?
— Еще нет, но бусде.
«Бусде» — привычное для него слово. Означает оно «будет сделано». Я говорю Жанне:
— Все-таки, что ни говори, главное — это характер.
— Это к чему?
— Ни к чему. У Ирмика, например, не характер, а масло сливочное.
— Ничего, — снисходительно соглашается Жанна. — Неплохой. Моя школа.
— Не можешь не прихвастнуть.
Она усмехается:
— А как же? Нельзя быть чересчур скромной, глядишь — поверят.
Наташа выбегает из ванной. Щеки красные, глаза блестят.
— Я вот что придумала, пока мылась, сама придумала — надо сделать снегоед.
— А что это такое, снегоед? — спрашивает Ирмик.
— Это такая машина, вроде большой-пребольшой мясорубки. Туда закладывают снег, а из дырочек, вот таких, как в мясорубке, идет мороженое, разное — и сливочное, и шоколадное, и клубничное.
— А эскимо? — спрашивает Ирмик.
— И эскимо тоже, и стаканчики…
— Стаканчики в дырочки не пролезут…
— Тогда без стаканчиков, нам и такого обыкновенного мороженого хватит…
Я спускаюсь по лестнице вниз, а Жанна с Ирмиком стоят наверху, возле своей двери, Жанна кричит сверху:
— Иди прямо к троллейбусной остановке, у нас троллейбус каждые три минуты. Только никуда не сворачивай, иди все время прямо. Слышишь?
— Слышу, — отвечаю я.
— И потом на метро поезжай. От нас до тебя — каких-нибудь полчаса, не больше.
— Сорок четыре минуты…
— Нет, полчаса. Позвони, когда приедешь.
Так они говорят мне каждый раз, когда я ухожу от них. Настойчиво, упорно, словно я маленькая, неразумная, могу пойти в другую сторону, противоположную троллейбусной остановке, или заблудиться.
Жанну не уговоришь, не переделаешь. Она живет по каким-то своим, ею самой придуманным законам. Ее надо либо принимать такой, какая она есть, либо начисто от нее отвернуться.
Внезапно я слышу за собой шум ее шагов. Она бежит по лестнице вниз.
— Подожди, Катя…
Я останавливаюсь.
Она спрашивает строгим тоном:
— Ответь мне, пожалуйста, сколько можно жить начерно?
— Как это, начерно? — не понимаю я.
— Не притворяйся, ты все прекрасно понимаешь. Пора бы уже жить набело.
— Хорошо, — говорю я, — постараюсь.
Дохожу до дверей, оглядываюсь. Жанна все еще стоит на лестнице, будто хочет удостовериться, хорошо ли я закрою дверь.
Я знаю, больше того, я уверена, что Жанна желает мне добра. Одного только добра. И в то же время хочет, чтобы я жила так, как ей представляется наиболее для меня приемлемым.
А Наташа придумала интересную машину, похожую на мясорубку. Право же, когда я была такая, как она, мне б никогда не могло прийти в голову придумать что-либо подобное. А она придумала.
Я иду к троллейбусной остановке, никуда не сворачивая, все время прямо, Жанна осталась бы мною довольна, если бы видела меня сейчас…
Ранней весной
Повесть
В середине мая, весна была в тот год необычно холодная, шел некто Визарин по берегу Москвы-реки, в Серебряном бору.
Уже стаял снег, и молодая трава мягко зеленела на лугу, неподалеку от пляжа. На Москве-реке появились первые баржи, время от времени проплывали длинные тренировочные байдарки, в них глубоко, подняв колени, сидели гребцы в разноцветных майках, усердно работая веслами.
Чуть поодаль, на холме, стояла старинная церковь, над куполами ее несмолкаемо кричали галки, кругом раскинулись домики, насчитывающие не один десяток лет.
Визарин помнил эти домики, пожалуй, с тех пор, как помнил самого себя, тогда они были новехонькие, только-только выросли вдоль Москвы-реки, сладко пахли свежим тесом, хорошо отструганным деревом, смолой.
Визарин был еще не стар, но и далеко не молод: было ему за пятьдесят.
День кончился, но вечер все медлил спуститься, небо было еще светлым, словно бы таило в себе близкие лучи солнца, теплый ветер пролетал над водой и скрывался снова.
Вокруг было безлюдно, очень тихо. Визарин знал, так будет недолго, каких-нибудь две-три недели, а потом пляж усеют тысячи купальщиков, и на Москве-реке будет стоять непроходящий шум от множества голосов, повсюду растянут пестрые зонты, тенты, в различных концах зазвучат бесчисленные гитары.
Навстречу Визарину бежал длинноногий спортсмен в малиновом свитере. Он вихрем несся на Визарина, обдав его здоровым, крепким запахом пота; Визарин успел разглядеть его толстую, как бы литую шею, жесткий бобрик коротко стриженных волос, спесивое лицо с огневым румянцем на щеках.
«Как же он доволен собой, — подумал Визарин, — как откровенно любуется каждым своим движением, потому, наверно, ему хорошо, сладко живется…»
Он обернулся, проводил взглядом спортсмена, потом снова пошел вдоль берега, а вечер между тем уже наступал медленно, но неотвратимо, темнее становилось небо, затихала река, отражая в спокойных своих водах первые, неясно мерцающие звезды.
Из-за кустарника, ожившего к весне, показались двое, прошли вперед, оба высокие, одинаково одетые в джинсы; они шли в обнимку, иногда он наклонялся к ней, она поворачивала к нему голову, должно быть, они целовались.
«До чего у современной молодежи все просто и обыденно, — сердито подумал Визарин. — На виду у всех, не обращая ни на кого и ни на что внимания, обнимаются, целуются, милуются. Нет, мы такого себе не позволяли…»
Подумал и тут же высмеял себя. Вспомнил: когда-то его сестра Алиса утверждала:
— Как только начинаешь хаять молодежь, знай, что это первый признак старости. Старики всегда сравнивают молодежь с собой и говорят: «В наше время…»
«А я и есть почти старик, — сказал сам себе Визарин. — Как ни вертись, в самом деле, почти…»
Пара, идущая впереди, остановилась. Девушка, подогнув одну ногу, сняла с нее босоножку, наверное, туда попал какой-то камешек.
Случайно повернула голову и вдруг стала усиленно махать рукой. Он вгляделся, узнал свою дочь Инну.
Подошел ближе: Инна, широко улыбаясь, глядела на него, а тот, кто стоял рядом, наклонил голову в знак приветствия.
Это был очкарик из породы положительных, надежных, по всему чувствовалось, когда учился, то был, должно быть, лучший студент своего факультета, получавший повышенную стипендию, уважаемый товарищами, не трепач, не пустомеля, а, напротив, человек солидный, наверное, сперва долго думает, прежде чем что-то сказать, а потом тяжело, как бы через силу роняет слова…
Визарин обычно побаивался такого рода людей, ему казалось, они все, как один, педанты и страшные зануды.
Впрочем, он понимал, что нет правил без исключения, и вообще, возможно, он ошибается, вовсе этот самый очкарик не положительный и ни капельки не зануда.