Литмир - Электронная Библиотека

Она любила жизнь. И долгие годы, что довелось ей прожить на свете, казались недостаточными.

Нет, ей надо было долго, долго жить и многое еще сделать: понянчить детей своих племянников, съездить непременно в Алексин, навестить давно тяжко болевшую сестру, которая жила у дочери в Пскове, ну и, само собой, продолжать работать в отделении, где она на все палаты одна, где всем она нужная, как же они все без нее?

Она любила одинаково и лето, и зиму, и весеннюю слякоть, и осеннюю изморось. Она почитала себя очень здоровой и никогда ни разу не помышляла о смерти. Даже как-то не верилось, что она может умереть.

Странное дело: ведь она работала, как говорится, бок о бок со смертью, случалось, больные, много моложе ее, умирали, другие больные долго, мучительно болели, но представить себя больной она не могла. И не верила, что умрет когда-нибудь.

Даже утверждала иной раз то ли в шутку, то ли всерьез:

— Мне умирать несподручно, некого оставлять в отделении, ни одной нянечки кроме меня…

А теперь она ничего не хотела. Лежала, закрыв глаза, и жизнь уходила безостановочно, неумолимо, словно кровь из открытой раны, из ее тела, из ее души…

Теперь уже она не ощущала ни горечи, ни обиды, ни боли душевной.

Стало быть, так положено, так оно и должно быть, так повелось: когда-никогда наступает предел всему живому.

Изредка, открывая глаза, она видела серое зимнее небо в окне, красноватую крышу соседнего дома, зябких голубей на крыше.

Один голубок как бы почувствовал ее взгляд, перелетел с крыши на подоконник, легонько постучал клювиком в стекло.

— Ах ты, милый, — мысленно проговорила няня Кира, но тут же снова потеряла сознание и снова очнулась и увидела как бы в тумане глаза Зои Ярославны, Зоя Ярославна что-то говорила ей, она не различала слов и сказала:

— Ты бы погромче, Зоечка…

Ей казалось, ее голос звучит обычно сильно и громко, но на самом деле губы ее едва шевельнулись.

Зоя Ярославна низко наклонилась над ней.

— Что, няня Кира, — спросила она, — что ты говоришь? Повтори…

Она долго ждала, что скажет няня Кира, но ничего не могла услышать. Погладила ее по щеке, по волосам, слегка растрепавшимся, натянула повыше одеяло. Няня Кира снова сказала что-то, Зоя Ярославна приблизила свое лицо к ее губам и услышала:

— Поеду, Зоечка, пора…

— Куда? — спросила Зоя Ярославна и взяла в обе свои теплые сильные ладони руку няни Киры.

— В Алексин, — прошелестела няня Кира. — Пора ехать…

Старые яблони

Рассказ

Летом она приезжает сюда часто. С утра уже появляется в этом замоскворецком нешироком дворике.

Сидит на скамейке возле ворот, худенькая, как бы истонченная временем запятая, но еще крепкая на вид, хотя уже вошла в пору глубокой старости.

К ней привыкли. Иные проходят мимо, не замечая, но иные, их больше, останавливаются возле нее, перебрасываясь немногими словами.

Во дворе, в двухэтажном флигеле, расположилось некое учреждение с длинным, хитрым названием, что-то вроде «Ремавтостройснабтрест».

Здесь, в этом самом флигеле, в котором нынче находится не то контора, не то трест, она прожила почти всю свою жизнь.

Без малого шестьдесят лет прошло с того дня, когда однажды зимой Таня переехала к Ване, во 2-й Бабьегородский переулок.

Крохотные две комнатки, оклеенные пестрыми обоями, низкие потолки, уютные печи, выложенные голубыми и белыми изразцами, окна глядят во двор, где растут кусты акации, одичавшая смородина и мелкая малина.

Как это все случилось?

Многое уже не помнится, только живет в памяти Ванин голос, его южный говорок:

— Я не могу без тебя, Таня.

— Я тоже не могу, — сказала она.

Шли они тогда зимним вечером по Калужской; сыпал снег, отсвет фонарей лежал на сугробах. Голубые тени то забегали вперед, то почему-то оставались позади, плелись, словно бы в чем-то виноватые…

Ваня остановился, вглядываясь в румяное с мороза Танино лицо, осторожно обнял, повернул к себе, прижался холодной щекой к ее щеке.

Так они стояли долго, а снег все сыпал да сыпал, оседая крупными, влажными, быстро тающими хлопьями на плечах, на заснеженной, насквозь промерзшей земле, на тяжелых ветвях деревьев.

Потом они поселились вместе во 2-м Бабьегородском.

Иной раз кажется, жизнь пронеслась, пробежала, мелькнула, как один день. С ясным, добрым рассветом, теплым вечером, которому суждено неминуемо перейти в долгую ночь…

В июле сорок первого Ваня ушел в народное ополчение. Время от времени приходили от него коротенькие письма: жив, здоров, береги себя, увидимся, когда разобьем врага.

Как же она тосковала! Он был для нее всем, самым родным, единственным, навсегда любимым, детей не завели, родители умерли, осталось их всего лишь двое — он для нее, она для него…

Ваня вернулся с войны спустя два года, потеряв на фронте ногу. Когда она увидела его на костылях, не выдержала, зарыдала в голос. А он сказал:

— Чего ты плачешь? Ведь живой же…

— Я от счастья, — сказала она.

И он согласился.

— Да, ты права, это счастье…

Он всегда любил землю, а теперь, вернувшись с войны, по целым часам копался в земле, сажал во дворе яблони, ягодные кусты, поливал, удобрял, рыхлил, окучивал. И совсем по-детски радовался, когда видел первые молодые листья на тоненьком саженце…

И она была счастлива, глядя на него. Пусть радуется, ведь после всего пережитого на фронте такая вот скромная радость поистине омывает душу, подобно ключевой воде в жаркий полдень…

По весне их двор походил на дачный сад где-нибудь в Подмосковье.

Цвела белая и лиловая сирень, росли цветы — анютины глазки, маргаритки, флоксы, зеленели листья яблонь-трехлеток.

Местные мальчишки лазали в окрестные сады, ломали сирень, сбивали зеленые яблоки, рвали цветы, но его сад обходили стороной, словно сговорились.

Ваня уверял:

— Это потому, что я знаю такое приворотное слово.

Наверно, когда-то в юности он выбрал себе совсем не ту профессию. Ему бы жить где-нибудь в провинции, в Угличе, или в Тарусе, или еще где-либо, быть агрономом, садоводом, день-деньской копаться в земле, скрещивать различные сорта плодов, выращивать овощи и цветы… Он умер раньше ее. В глубине души они были уверены, что ей предстоит умереть первой: у нее плохое сердце, увеличена печень, частые головные боли.

А он как-то вышел на улицу, за хлебом, не доходя до булочной, упал, потерял сознание.

В постели пролежал недолго, всего десять дней. Вся левая половина была парализована, говорить не мог, на желтом, резко исхудавшем лице жили одни лишь глаза, светло-голубые, с крохотным коричневым зрачком.

Незадолго до конца речь снова вернулась к нему.

— Где мама? — спросил.

— Я здесь, — ответила она.

Он слабо, как бы через силу улыбнулся, и сердце ее сжалось от этой вымученной, едва заметной улыбки.

— Ты не мама, — сказал.

Из глаз его медленно покатились слезы, поползли по щекам, вдоль подбородка в седой щетине.

— Позови маму, — сказал он, — Таня, прошу, где мама?

Она растерялась, обняла его легкие, уже почти невесомые плечи, прижалась головой к его голове.

— Ваня, я здесь, с тобой.

А он позвал еще раз:

— Где мама?

Позднее он часто снился ей, все больше молодым, веселым, каким встретился когда-то, в молодости.

Улыбался, встряхивал темными волосами, говорил что-то, проснувшись, она всегда забывала, что он говорил, потом внезапно начинала плакать, умоляюще протягивая руки, и во сне она понимала: он зовет свою маму.

Она подолгу не могла отойти от своего сна, ей вспоминался последний его день, когда он, высохший, разом постаревший, по-детски жалобно плакал и звал маму…

Впервые слух о том, что дом будут ломать, разнесся семь лет назад, потом оказалось, ломать не будут, просто дом забирает какое-то учреждение, а жильцов переселят в другие районы, кого куда.

Она не хотела никуда уезжать, полагая закончить свои дни здесь, в этих двух комнатках, где они жили с Ваней, где он встретил последний свой час.

71
{"b":"892207","o":1}