Впрочем, Дусенька так же выглядит много моложе своих лет. Это у них у обеих такое фамильное свойство выглядеть до крайности моложаво.
— Сейчас еду в город, — деловито произнесла Валя. — Будут какие-нибудь поручения?
— Никаких, — ответил я. — Я тоже на днях собираюсь в Москву и сам все сделаю, что требуется.
— И не думай, — сказала Валя, даже пальцем мне погрозила. — Тебе еще нельзя утруждать ногу. Помни, что сказал доктор.
Я не успел вспомнить, что сказал доктор, как в дверях кухни показалась Туся.
— Папа, завтрак будет готов через десять минут, самое большое.
Я сказал:
— А я не спешу.
— Тем лучше.
Валя поглядела на свои часы.
— А я выпью молока и, пожалуй, поеду. У меня нынче дел по горло.
Держа поднос в руках, на террасу поднялась Туся. На нем стояли чашки, кувшин с молоком, были свежие огурцы, редиска, масленка с маслом.
— А что на обед? — спросила Валя.
— Котлеты, гречневая каша и борщ, — отпарировала Туся.
— Ауту сварила суп?
— Суп вегетарианский, поскольку костей нема, — ответила Туся.
— Почему нет костей?
— Потому что не достала.
— Ладно, сказала Валя. — Попробую сама достать, по-моему, в кулинарии на Трубной всегда есть кости.
— Мне было не по дороге ехать на Трубную, — сказала Туся.
— Мне тоже не очень, — призналась Валя. — Но ничего, сделаю небольшой кругаль, заеду на Трубную и куплю сразу килограмма четыре костей.
— Ну уж, четыре, — возразил я. — Хватит любой половины.
— Почему хватит?
— Так ведь тяжело таскать.
— Справлюсь, — уверенно сказала Валя.
Вскоре она уехала в город, обещая вернуться на следующий день. Мы с Тусей позавтракали, потом она вымыла посуду, подмела пол на террасе и уселась за стол, разложив на нем свои учебники.
А я вместе с Аутом вышел за калитку. Жаркий июльский день постепенно разгорался над улицей, заросшей травой, над деревьями, над изредка пролетавшими в вышине птицами.
Небо казалось выгоревшим, иссиня-голубым, без единого облачка. Вдали темнел лес, куда мы несколько раз ходили все вместе за лесной малиной.
Должно быть, скоро в лесу появятся первые грибы.
Вдруг ясно представились мне нарядные шляпки грибов, которые прячутся под елками, среди мха и рыжей, взъерошенной хвои.
Не хочется ехать, а надо. Ничего не поделаешь, надо, и все. И точка.
Аут смотрел на меня, словно читал мои мысли. Его чистые, немного выпуклые глаза, темно-карие, были полны любви и преданности. Для него я, наверное, был самым добрым, самым могучим, самым сильным на всем свете.
Я нашел его зимой, в трескучий мороз; он лежал в сугробе, брошенный чьей-то злою рукой, и замерзал.
Я поднял его, он почти ничего не весил, этот маленький холодный комочек. Я подышал ему прямо в мордочку, он открыл один глаз и, честное слово, улыбнулся. Да, улыбнулся, хотя глаз его был влажный, словно от непролитых слез.
Я принес его домой. Тогда, это было пять лет тому назад, я только что переехал на новую квартиру, возле метро «Войковская». Квартира была совершенно пуста, мебель стояла нераспакованной, хотя друзья-товарищи грозились в один прекрасный день прийти и навести порядок, красоту, лоск, все вместе. Должен прямо признаться, слова друзей-товарищей так и остались словами, в конце концов пришла Валя, а с нею две уборщицы из фирмы «Заря», и втроем они привели мое новое жилье в пристойный и обжитой вид.
Но пока что в квартире царило запустение и было почему-то даже холодно, может быть, от наваленных один на другой ящиков и разбросанных в разных углах чемоданов.
Я спустил щенка на пол, он поковылял на слабых, мохнатых лапках и вдруг, ожив, стал бегать по комнате, а потом подбежал ко мне и ткнулся мокрым носом в мою ладонь.
Я поднял его голову, он снова улыбнулся. И я понял, что уже никогда не расстанусь с ним. Не могу расстаться.
Я назвал его Аутом и оставил у себя. И вот уже пять лет, как он живет со мной и любит меня больше всех на земле. И я тоже люблю его, но наверное, не так сильно, как он меня.
Я прошелся по улице, по которой, казалось, никто никогда не ходил, такой она была пустынной, тихой, открыл свою калитку.
Мой «Жигуль» стоял возле забора. Я сел на переднее сиденье, положил обе руки на баранку, попробовал нажать ногой тормоз. Нога уже почти не болела. В общем, порядок, ехать можно.
Туся сбежала с террасы. Рывком открыла дверцу машины.
— Ты что, никак, кататься задумал?
— Не кататься, а уехать, — сказал я.
— Уехать?
Тусин рот, похожий, как все уверяют, на мой, медленно раскрылся.
— Куда уехать?
— Домой. К себе.
— Зачем?
— Как зачем?
Я засмеялся и сам почувствовал, что смех мой звучит ненатурально, деланно.
— Пора и честь знать. Сколько можно беспокоить тебя и маму?
Туся вздохнула так, словно несла что-то очень тяжелое.
— Ты, папа, сущий ребенок…
— Это хорошо или плохо? — спросил я.
Туся махнула рукой:
— Чего ж хорошего, в твои годы быть ребенком, прямо скажем, нерентабельно.
— Как так, нерентабельно? Что это значит?
Туся снова вздохнула:
— А, что с тобой говорить…
Медленно пошла обратно, к дому.
— Туся, — окликнул я ее. — Постой…
Она не повернула головы.
Что я мог сказать ей? Попытаться до конца выяснить отношения? Зачем? И вообще, к чему ставить точки над «i», не лучше ли стремиться обходить острые углы, вежливо улыбаться, соглашаться со всем, что тебе говорят, а самому поступать так, как считаешь нужным? Только так, не иначе.
И, главное, никого не обязывать, не утруждать собой, не быть никому в тягость. И чтобы тебя не жалели.
«Боюсь чужой жалости», — утверждает моя дочь. Я тоже боюсь.
Как это Дусенька давеча сказала? «Жалость — чувство обоюдоострое. Жалея кого-то, мы тем самым наносим вред не кому другому, а только себе. Уверяю вас, мои милые, это так…»
Дусенька словно бы ни к кому отдельно не обращалась, а на самом деле зорко поглядывала то на Валю, то на Тусю, при этом упорно обходила меня, стараясь не взглянуть даже ненароком своими маленькими, как бы утопленными глазами.
Я боялся чужой жалости, но не сумел избегнуть ее. Потому что и Валя и Туся — обе жалели меня и сюда, на дачу, взяли тоже из жалости. Ну и что с того? Разве я не пожалел однажды замерзавшего щенка? Или я не жалел тех, бывших прославленных футболистов, игравших матч ветеранов?
Вспомнилось, как Валя смотрела на меня во время последнего моего матча на стадионе. Я поймал тогда ее взгляд, и, все время, пока я ходил, улыбался, пожимал чьи-то руки, говорил о чувствах, испытываемых мной, перед моими глазами стоял этот взгляд, в котором была и горечь, и боль, и обида только за меня одного, ни за кого другого…
Я свистнул Ауту, и он радостно впрыгнул в машину. Самое большое удовольствие для Аута — ехать со мной в моей машине.
— Поедем, дружок, — сказал я ему. — Поглядим, как там дома…
За своими вещами я решил приехать как-нибудь в другой раз. Да и вещей у меня на даче было всего ничего, можно подождать до осени.
Однако все-таки надо было проститься с Тусей. Как-то неловко уезжать, не сказав ни слова. Правда, я понимал, что могу не устоять, едва лишь она начнет уговаривать остаться, а она непременно начнет, потому что жалеет меня.
Может быть, и в самом деле уехать, не говоря больше ни слова, а как-нибудь в Москве встретиться с Тусей как ни в чем не бывало и постараться объяснить ей, что так оно лучше и для нее с матерью, и для меня. И с Валей тоже надо будет поговорить, может быть, не стоит объяснять все как есть, просто сказать, что дел в Москве много. А поверит она или не поверит, это уже не моя забота…
Я вылез из машины, постоял, не зная, что предпринять. Аут сидел на моем сиденье, молча, настороженно глядел на меня своими чуть выпуклыми темно-карими глазами. Я через силу усмехнулся.
— Что, брат, хочется ехать, как я погляжу?
В ответ он гулко залаял. Не терпится уехать, до того любит кочевать, сил нет…