Нахваставшись вволю, тесть заключал:
— Жить надо уметь, Георгий, поняли?
Как часто впоследствии снилось Визарину это тупое краснощекое лицо с рачьими глазами и слышался медленный голос, произносивший отчетливо, разделяя слога: «Ге-ор-гий…»
Вспоминалось, как, бывало, тесть поучал его:
— Георгий, нельзя разбрасываться, отдавать все людям, поверьте, люди этого не стоят…
— А что я такого отдаю людям? — спрашивал Визарин.
— Не будем спорить, — продолжал, не слушая его, тесть. — Я наблюдаю за вашей жизнью и не одобряю ее.
— Ну и не надо, — говорил Визарин. — Не одобряйте.
— Почему не надо? — возмущался тесть. — Жить надо прежде всего разумно, тогда, естественно, проживешь дольше.
— А что вам не нравится в моей жизни? — спрашивал Визарин.
— Очень многое, например, то, что вы стараетесь всем услужить, а это дурно!
— Не услужить, а помочь, чем могу, — говорил Визарин, чувствуя, как все сильнее растет в нем неприязнь к тестю.
Но тот ничего не замечал, повторяя одно и то же:
— Жить следует разумно, не жертвовать своим временем и своими возможностями ради чужих людей, надо думать в первую очередь о собственной семье, о том, чтобы жене было хорошо и уютно…
— Разве я не думаю о семье? — устало спрашивал Визарин, но тесть только отмахивался от него, должно быть считая, что даже если зять и думает о своей семье, то наверняка решительно недостаточно.
В конце концов все вошло в свою колею, Визарин устроился старшим инженером; зарплата была приличной, и можно было брать еще за отдельную оплату и дополнительные работы по проектированию спортивных сооружений.
Лиля продолжала холить себя, ездила на курорты, большей частью одна, отец обычно «подкидывал» ей на лечение, как он выражался, на ремонт ее драгоценного здоровья.
Уезжала она осенью, когда спадала жара, добрея от предвкушения удовольствий, ожидавших ее.
Визарин каждый раз провожал Лилю, и она кивала ему из окна вагона (она никогда не летала самолетом — панически боялась разбиться) и говорила заученным, рассчитанным на чужое внимание голосом:
— Пиши, милый, не забывай…
— Не забуду, — обещал он.
В сущности, ему никто, кроме дочки, не был нужен. Былая любовь к жене давно перегорела, во многом испарилась, растаяла, словно дым, ее красивое лицо с ласковыми темными глазами уже не волновало его, он с удивлением ловил себя на том, что решительно не скучает по Лиле, она уезжала, а он не только не скучал, но и совершенно не ревновал ее, напротив, ему нравилось пожить без Лили, вдвоем с дочкой.
Инне было восемь лет, когда неожиданно умер Теодор Семенович.
Как она плакала по нем! Буквально захлебывалась от слез.
— Дедушка, миленький, — лепетала сквозь слезы. — Как же так? Неужели никогда, никогда?
Бедный Теодор Семенович! Как будто бы старался разумно жить, заботиться и думать прежде всего о себе и о своей семье, не отдавать чужим людям ни душевных сил, ни энергии, и все равно даже до шестидесяти не дотянул, отдал концы.
Старый эгоист, должно быть, немало бы удивился, если бы мог видеть своими глазами непритворное горе внучки.
Теща недолго пережила его, и по ней Инна тоже долго и горько плакала. А Лиля, как и ожидал Визарин, сравнительно спокойно отнеслась к смерти родителей.
В сущности, можно ли было поражаться Лилиному эгоцентризму, равнодушию ко всем и ко всему, кроме самой себя? И могла ли она вырасти иной, будучи воспитанной подобным отцом?
Лиля говорила вроде бы в полушутку:
— Самое приятное — это прокатить себя в хорошей машине, вкусно накормить, понаряднее одеть себя, разве не так?
И смеялась. Можно было подумать, что она как бы насмехается над кем-то, кто мыслит именно вот так.
Нет, Инна удалась не в их породу. Многое в ней напоминало Визарину маму — открытость, душевная незащищенность, излишняя доверчивость. И еще — полное отсутствие себялюбия, эгоизма, всего того, что было свойственно Лиле и ее отцу.
«Ей будет трудно жить, — тревожно думал Визарин. — Такой ранимой, душевно обнаженной…»
С какой готовностью, даже радостью, он бы отдал всю свою кровь, по капле, за Инну, лишь бы ей было хорошо, лишь бы она стала счастливой!
Однажды, когда Лиля была в очередном «загуле», как он называл ее поездки в Сочи, Гагру или Пицунду, он поехал с Инной в Москву, решив навестить Алису.
Он не позвонил Алисе, задумав нагрянуть внезапно, так, он считал, будет лучше и для него и для Алисы.
Подходя к ее дому, он подумал о том, как давно не приходилось им видеться и что вот уже скоро девять лет, как нет мамы…
Мама вспоминалась ему часто, иногда во сне он говорил с нею, смотрел в ее глаза, полные боязни и тревоги за него, видел ее внезапно поседевшие волосы…
Они поднялись по лестнице, лифт, как и когда-то, был испорчен, по этим ступенькам ходила мама, руки ее касались тех же самых перил…
— Ты что, папа? — спросила Инна, снизу вверх глядя на него.
Ей не довелось знать его маму, но он снова подумал, что все-таки что-то в Инне напоминает маму, ее смешливость, доверчивость, открытость души…
— Сейчас придем к тете Алисе, — сказал он. — Это твоя родная тетя, моя сестра…
Инна кивнула головой, увенчанной огромным капроновым бантом.
Алиса была дома. Похлопала его по плечу, оглядела Инну.
— Похожа на тебя.
— А на маму, как, похожа?
— На какую маму? — спросила Алиса.
— Да на нашу же, на ее бабушку.
Алиса пожала плечами:
— Не очень. На тебя больше. Правда, есть сходство и с мадам.
С давних пор Алиса называла Лилю «мадам». Когда-то Визарин обижался на нее за это, а теперь поймал себя на том, что совершенно равнодушно относится к тому, как она называет Лилю.
Он вошел в комнату, где, казалось, ничего не переменилось. Мамино кресло стояло в углу, мамина кровать была покрыта шерстяным пледом.
Правда, было одно новшество: у окна висела клетка, в ней пел, заливался щегол.
— Как, племянница, нравится птица?
— Нравится, — застенчиво ответила Инна.
— Мне тоже нравится, — сказала Алиса; взяла со стола пачку сигарет «Лайка», щелчком ловко выбила одну, чиркнула спичкой, закурила.
Все ее движения были четки, по-мужски складны и одновременно небрежны.
Она затянулась, выпустила дым из ноздрей.
— Знаешь, почему мне нравится мой щегол?
Было непонятно, к кому она обращается — к брату или к племяннице.
— Придешь домой, а он поет, вроде меня ждет кто-то…
— Заведи собаку, — сказал Визарин.
— Нет, баста! После Найды никого не хочу…
— Сколько ей было бы сейчас лет?
— Двадцать один.
— Сколько лет живут собаки? — спросила Инна.
— По-разному, племянница, вообще-то собачий предел от двенадцати до, примерно, шестнадцати, не больше…
— Как мало, — сказала Инна грустно.
— Не так уж мало, — заметил Визарин. — Ведь у собак один год за семь.
— Как один год за семь? — не поняла Инна.
— Вот, например, собаке, как тебе, восемь лет, значит, по-нашему, по-человечьему, ей тридцать пять, поняла?
— Нет, — сказала Инна. — Папа, сколько тебе лет?
— Сорок два.
— Сколько же это по-собачьему?
— Давай помножим на семь, получается, сейчас скажу… так, значит, двести девяносто четыре года.
— Каков возраст? — засмеялась Алиса. — Солидный, племянница?
— Да, — сказала Инна. — Очень солидный.
— У вас дома имеется какая-нибудь живность? — спросила Алиса.
Инна кивнула:
— Имеется. Черный кот.
Прошлой зимой Инна принесла домой крохотного черного котенка.
— Это еще что такое? — удивленно спросила Лиля.
Она относилась к животным безразлично, ни хорошо, ни плохо, а так, словно ее нисколько не интересовало, сыты они, здоровы ли или нет. Живут себе, ну и пусть живут, ей они, как она выражалась, до лампочки, лишь бы ее не трогали.
Но Инна пошла в его породу: любила и жалела все живое — собак, кошек, птиц, лошадей. Еще совсем маленькой, бывало, просила отца пойти с нею в зоопарк и там подолгу выстаивала возле каждого вольера, возле каждой клетки.