Когда мама уехала к Алисе, в комнате никто не жил и на даче все сохранилось так, как было при маме, но Теодор Семенович, человек хозяйственный, неуемной энергии, ретиво взялся за благоустройство и ремонт, в конце концов к весне были сломаны все печи, установлен водяной котел, и теперь тепло шло по трубам во все комнаты.
Лиля радовалась:
— Как хорошо! Ни грязи, ни копоти…
Но Визарину не хватало старых уютных печек, которые так приятно было топить сухими дровами и после сидеть, глядеть на огонь…
Комната мамы так же неузнаваемо изменилась, старая мебель была выкинута в сарай, вместо нее появился современный трельяж, новомодная софа, неудобные кресла на тонких ножках.
— Все-таки, прости меня, это все как-то бестактно, — сказал однажды Визарин Лиле. — Я, ты же знаешь, ни во что не вмешиваюсь, но мамину комнату все-таки можно было оставить такой, какой была…
Лиля непритворно удивилась:
— Горик, ты с ума сошел (в отличие от мамы и Алисы, она звала его не Жорой, а Гориком), вместо того чтобы поблагодарить папу за его труд, за все его хлопоты, ты предъявляешь какие-то несуразные претензии…
— Да нет, ты не обижайся, — мгновенно сдался Визарин. — Просто я хотел тебе сказать, что мне как-то больно видеть, что мамина комната уже совсем не та…
— И прекрасно, — прервала его Лиля. — Поверь, тебе куда больнее было бы видеть, что комната выглядит все так же, а Елены Николаевны нет…
— В общем-то, ты права, — сказал Визарин.
— Еще бы! И папа тоже прав, я абсолютно объективна, папа только об одном думает, как бы нам с тобой сделать все лучше, удобнее.
Вернее было бы сказать, что Теодор Семенович предпочитал делать только то, что считал для себя наиболее выгодным и удобным.
И он и его жена были из породы людей цепких, умевших жить, научившихся выбирать в жизни наиболее приемлемые для них дороги.
Они прочно, по-хозяйски разместились на даче, повсюду оставляя следы своего крепкого, устойчивого бытия: в саду между двумя березами висел гамак, теща любила покачаться в нем после обеда, на террасе стоял самовар, тесть признавал чай только из самовара, на кухне уже не было маминых кастрюль и сковородок, на новых, специально купленных полках разместились нарядные кастрюли различных цветов и всевозможные, большие и маленькие, сковородки, в углу висел на особой доске целый набор чапельников, разливательных ложек, ножей для резания мяса.
Казалось, Лилины родители живут здесь с давних пор. И когда Визарин изредка заходил в их комнату, он каждый раз с горечью убеждался, что никто — ни Алиса, ни сама мама, будь она жива, — не сумел бы узнать ее комнату, в которой теперь стены были обиты ситцем, на синем фоне мелкие розочки, софа была покрыта точно таким же покрывалом и на окне висели такие же портьеры.
— Бонбоньерка, — говорила Лиля. — У папы такой вкус! Даже еще лучше, чем у мамы…
«Интересно, что бы сказала Алиса, если бы увидела эту бонбоньерку?» — думал Визарин.
Он старался пореже вспоминать Алису, потому что было мучительно думать о том, что они месяцами не видятся, ничего не знают друг о друге. Но волей-неволей думал о ней, представляя себе, как, должно быть, одиноко и грустно ей живется.
Мать она потеряла, брата, в сущности, тоже потеряла, осталась совсем одна, без родных, почти без друзей, а впереди пустая, одинокая старость, которая все ближе с каждым днем, вот ей уже тридцать девять, не за горами — сорок, потом сорок пять, пятьдесят…
Он собирался позвонить Алисе, но в то же время было боязно услышать ее голос, что-то она скажет и что скажет он ей? Что может сказать?
И он все откладывал свой звонок Алисе со дня на день, потом как-то позвонил, никто не снял трубку, позвонил еще и еще раз, по-прежнему никакого ответа, тогда он позвонил ей на работу, узнал, что она в длительной командировке, на Урале, вернется месяца через два, не раньше.
Одна лишь дочка радовала его, только с ней забывались горькие мысли.
Она постепенно росла, хорошела, сначала походила на Лилю, потом стала все больше походить на него.
Когда она родилась, Визарин хотел назвать ее Еленой, в честь мамы. Ведь мама, может статься, умерла в тот самый час, когда родилась девочка, однако Лиля заупрямилась, наотрез отказалась назвать дочку Еленой.
— Почему? — спрашивал Визарин. — Разве Лена плохое имя? Ты только вслушайся — Леночка, Ленуся, Аленушка, сколько вариантов…
— Нет, — сказала Лиля. — Я еще раньше решила, если будет дочка, то Машка, и никакого другого имени. Хочу Машку!
В конце концов он понял, Лилю не переубедить, и отстал от нее. А Лиля, уже когда надо было идти в загс зарегистрировать девочку, неожиданно сказала:
— Она будет Инной.
— Почему Инной? — спросил он. — Ты же хотела Машу.
— А теперь будет Инной, — решила Лиля.
И девочку записали Инной, и он, привыкнув называть ее Машей, стал привыкать к другому имени.
Инне не исполнилось еще года, когда Визарин ушел с работы, поругавшись с начальником.
Начались долгие, утомительные, подчас бесплодные поиски новой работы. Одна работа устраивала во всех отношениях, но находилась чересчур далеко, пришлось бы тратить на дорогу не менее трех часов в день, другая была неинтересна, бесперспективна, третья оказалась на поверку шарашкиной конторой, ее могли прикрыть каждую минуту, на четвертой работе, которую предлагали Визарину, зарплата была чуть ли не в половину меньше, чем на прошлой.
Он уезжал утром в Москву и вечером возвращался к себе в Серебряный бор, устав от бесконечных разговоров, собеседований, советов, хождений из одного учреждения в другое.
Кроме того, начались затруднения с деньгами, те небольшие сбережения, которые оставила ему мама, неумолимо таяли, а у него самого не было решительно никаких сбережений, и порой, сидя за столом, он слушал, как теща и тесть перебрасываются словами, смысл которых одинаков:
— До того все дорого… Никаких денег не хватит на приличную, не роскошную, а просто приличную жизнь… Расходы растут с каждым днем, а доходов никаких…
Они покупали на свои деньги фрукты и соки для Инны, и каждый раз теща говорила, выдавливая апельсин особой соковыжималкой:
— Это все для Инночки, нам ничего не нужно, но Инночка должна иметь все, чего бы нам ни стоило!
Визарину кусок не лез в горло, было мучительно стыдно, что он, здоровый молодой мужик, в сущности, вместе с женой и с дочкой находится на иждивении двух старых трудолюбивых людей, которые и в самом деле изо всех сил выбиваются ради его семьи…
Правда, Лиля не попрекала его. Большей частью она лежала на тахте, снисходительно принимая хлопоты матери, которая день-деньской суетилась вокруг нее.
Лиля говорила, что плохо себя чувствует, но была розовой, свеженькой, она необычайно расцвела после родов, и, глядя в ее отдохнувшее лицо, не верилось, что она, по ее словам, просто изнемогает от слабости.
Инна орала в своей постельке, Лиля говорила:
— Наконец-то наш папа явился, теперь есть кому заняться вплотную ребенком…
— Помогите, Горик, — говорила теща. — А то у меня уже руки отваливаются…
И он помогал, купал Инну, присыпал ее тальком, укладывал в постель и, когда она плакала, вставал к ней, вынимал из постели, укачивал на руках, расхаживая с нею по комнате. Однажды выстирал ее пеленки и пододеяльник.
Лиля не уставала хвалить его:
— Да ты на все руки мастер!
И так с тех пор и пошло, он стал стирать дочкино белье и даже научился неплохо гладить.
Только тестю было не по душе, что он не работает.
Вечерами он садился за стол, напротив Визарина, прямой, словно железный стояк, краснолицый (по целым дням он возился в саду, и эта работа пошла ему явно на пользу, он поздоровел, разрумянился), тараща выпуклые рачьи глаза, начинал не торопясь, с видимым удовольствием:
— Георгий, я в ваши годы…
В годы Визарина тесть, по его словам, был надеждой всего учреждения, какого-то одесского треста, Визарин так и не сумел запомнить названия треста, опорой начальства и любимцем коллег-сослуживцев.