Взволнованные, вели друзья слепца домой. И они чувствовали – это было прощание. В постели он тихо шевелил губами. Шептал, что хотел бы умереть на Страстную пятницу. Врачи дивились, они не понимали его, они не знали, что Страстная пятница, которая в этом году приходилась на тринадцатое апреля, была днем, когда тяжелая десница повергла его в прах, днем, когда его «Мессия» впервые прозвучал для мира. В этот день, когда все в нем умерло, он воскрес. В этот день воскресения он хотел умереть, дабы иметь уверенность, что воскреснет для вечной жизни.
И действительно, эта поразительная воля имела власть не только над жизнью, но и над смертью. Тринадцатого апреля Генделя оставили силы. Он ничего более не видел, ничего не слышал, недвижимым лежало огромное тело в подушках, бренная оболочка отлетающей души. Но подобно тому, как полая раковина шумит грохотом моря, так и в нем звучала неслышная музыка, менее знакомая и более прекрасная, чем та, которую он когда-либо слышал. Медленно из изнуренного тела отпускали волны этой музыки душу, стремящуюся вверх, в невесомость. Поток вливался в поток, вечное звучание – в вечную сферу. И на следующий день, еще не проснулись пасхальные колокола, умерло то, что оставалось в Георге Фридрихе Генделе смертным.
Гений одной ночи. «Марсельеза». 25 апреля 1792 г.
1792 год. Два-три месяца уже французское Национальное собрание никак не может решить – война против коалиции императоров и королей или мир. Сам Людовик XVI тоже в сомнениях, предчувствует и опасность победы революционеров, и опасность их поражения. Нет уверенности и у партий. Жирондисты требуют войны, чтобы удержать власть, Робеспьер и якобинцы отстаивают мир, чтобы тем временем захватить власть в свои руки. День ото дня положение все больше обостряется, газеты шумят, клубы дискутируют, снова и снова разгораются слухи, которые еще сильнее будоражат общественное мнение. Лишь бы решение, какое угодно, – и все прямо-таки с облегчением вздыхают, когда 20 апреля король Франции, наконец, объявляет войну австрийскому императору и прусскому королю.
Смущая души, тяжким гнетом теснило Париж в эти долгие недели наэлектризованное беспокойство; но куда более гнетуще и грозно нарастает тревога в пограничных городах. Во всех биваках уже собраны войска, в каждой деревне, в каждом городе снаряжаются добровольцы и Национальная гвардия, всюду приводят в порядок укрепления, и в первую очередь Эльзас понимает, что, как всегда меж Францией и Германией, первое решение выпадет на его земле. На берегах Рейна враг, противник, не расплывчатое, как в Париже, патетико-риторическое понятие, а зримое, ощутимое настоящее; ведь с укрепленного плацдарма, с башни собора, можно невооруженным глазом видеть приближающиеся полки пруссаков. Ночью ветер доносит с другого берега равнодушно сверкающей под луною реки громыханье повозок вражеской артиллерии, лязг оружия, сигналы труб. И все понимают: достаточно лишь одного-единственного слова, лишь одного-единственного декрета – и из безмолвной пасти прусских пушек грянет гром и молния, и вновь начнется тысячелетняя война между Германией и Францией, на сей раз во имя новой свободы на одной стороне и во имя старого порядка на другой.
Поэтому 25 апреля 1792 года, когда нарочные привозят из Парижа в Страсбург весть об объявлении войны, – день беспримерный. Сию же минуту изо всех переулков, изо всех домов на открытые площади выплескивается народ, готовый к бою гарнизон в полном составе выходит на последний парад, полк за полком. На главной площади их ждет бургомистр Дитрих, перепоясанный трехцветным шарфом, с кокардой на шляпе, которой он приветственно машет солдатам. Фанфары и дробь барабанов призывают к тишине. Громким голосом Дитрих на этой и на всех других площадях города зачитывает по-французски и по-немецки текст объявления войны. После его заключительных слов полковые музыканты играют первую временную военную песню революции, «Ça ira», «Дело пойдет на лад», вообще-то зажигательную, задорную, насмешливую танцевальную мелодию, но лязгающие, громовые шаги выступающих полков придают ей воинственный ритм. Затем толпа расходится, разнося жаркое воодушевление по всем переулкам и домам; в кофейнях, в клубах произносят пламенные речи, раздают прокламации. «Aux armes, citoyens! L’étendard de la guerre est déployé! Le signal est donné!»[1] – вот так и сходными воззваниями они начинаются, и везде, во всех речах, во всех газетах, на всех плакатах, на всех устах ударные, ритмические призывы вроде «Aux armes, citoyens! Qu’ils tremblent donc, les despotes couronnés! Marchons, enfants de la liberté!»[2], и всякий раз массы восторженным ликованием встречают зажигательные слова.
Огромные толпы на улицах и площадях всегда ликуют при объявлении войны, и всегда в подобные мгновения уличного ликования звучат и другие голоса, потише, в стороне; страх и тревога тоже пробуждаются при объявлении войны, только вот они украдкой шепчутся в комнатах или молчат с побелевшими губами. Всегда и всюду есть матери, которые говорят себе: лишь бы чужие солдаты не убили моих детей! Во всех странах есть крестьяне, которые тревожатся о своем достоянии, о своих полях, лачугах, скотине и урожае. Не вытопчут ли жестокие орды их посевы, не разорят ли дом, не зальют ли кровью нивы, на которых они трудились? Но страсбургский бургомистр, барон Фридрих Дитрих, вообще-то аристократ, но, как и лучшие среди французской знати той поры, всей душою преданный новой свободе, намерен давать слово лишь громким, звучным, уверенным голосам; он умышленно превращает день объявления войны в общественный праздник. С шарфом через плечо спешит с одного собрания на другое, воодушевляя население. Приказывает раздать вино и паек уходящим на войну солдатам, а вечером собирает в своем просторном доме на площади Брольи генералитет, офицеров и самых влиятельных чиновников, устраивает прощальное торжество, которому душевный подъем изначально сообщает характер победного триумфа. Генералы, по генеральскому обыкновению уверенные в победе, молодые офицеры, видящие в войне смысл своей жизни, говорят смело и откровенно. Один подзадоривает другого. Все бряцают саблями, обнимаются, пьют за здоровье друг друга, за добрым вином произносят все более пылкие речи. И во всех речах вновь повторяются все те же зажигательные призывы из газет и прокламаций: «К оружию, граждане! Вперед! Спасем отечество! Пусть дрожат коронованные тираны. Теперь, когда реет знамя победы, настал день воздвигнуть триколор над всем миром! Каждый должен теперь сделать все возможное во имя короля, во имя знамени, во имя свободы!» В такие мгновения весь народ, вся страна стремятся к единению благодаря священной вере в победу и восторженной увлеченности борьбой за свободу.
Неожиданно, в разгар речей и тостов, бургомистр Дитрих обращается к своему соседу, молодому капитану из гарнизона крепости, по фамилии Руже1. Ему вспомнилось, что полгода назад этот милый, не блещущий красотой, но вполне симпатичный офицер сочинил по случаю провозглашения Конституции весьма милый гимн свободе, а полковой капельмейстер Плейель 2 тотчас положил его на музыку. Простенький опус оказался вполне недурен, военный оркестр разучил его, песню играли на площади и пели хором. Разве объявление войны и выступление войск не повод устроить соответствующий праздник? И бургомистр Дитрих как бы невзначай, словно желая попросить доброго знакомого об услуге, говорит капитану Руже (который совершенно необоснованно возвел себя во дворянство и именует Руже де Лилем), не хочет ли он воспользоваться патриотичным поводом и сочинить что-нибудь для выступающих войск, боевую песню для Рейнской армии, что завтра идет в поход на врага.
Руже, человек маленький, скромный, никогда не считавший себя большим сочинителем – стихи его никогда не печатались, оперы отвергались, – знает, что стихотворные строки по особым случаям даются ему легко. Желая оказать любезность высокому чиновнику и доброму другу, он соглашается. Да, он попробует. «Браво, Руже!» – генерал напротив пьет за его здоровье и просит непременно сразу же отправить песню вдогонку войскам; Рейнской армии и впрямь нужен какой-нибудь окрыляющий, патриотический марш. Тем временем слышится новая речь. Новые тосты, шум, все пьют. Мощной волной общее воодушевление накрывает короткий случайный диалог. Все безудержнее, все громче, все разгульнее становится застолье, и гости покидают дом бургомистра уже далеко за полночь.