Вода не принесла облегчения.
Ржавая. С отчетливым запахом болота. Она стекала по хребту, слегка унимая зуд, и Мэйнфорд просто сидел.
Прятался.
Трусливо прятался… подобного за собой Мэйнфорд не замечал. Прежде. С другой стороны, прежде он умел останавливаться именно тогда, когда следовало остановиться.
А вчера?
Что, Бездна его побери, вчера случилось?
Ему не пятнадцать. И даже не двадцать пять, когда подобные душевные порывы еще хоть как-то объяснимы… ему пятьдесят скоро, а вчера… вчера он мог уйти.
Или остаться, но успокоить Тельму. Погрузить в сон. Парализовать.
Отвезти в участок и запереть в допросной, что, конечно, вызвало бы пересуды, но избавило бы от нынешних проблем. А он не просто поддался, но сделал это с немалым удовольствием.
Вот за удовольствие как раз и было стыдно.
Мэйнфорд отряхнулся: угрызениям совести он как-нибудь потом предастся, подберет вечерок поспокойней, выпьет бутылочку пивка или чего-нибудь покрепче. Сядет у камина и там от души настрадается. А сейчас не до того.
Дела ждут.
Он выбрался из ванны, которая все же хрустнула, но к счастью, не развалилась. И не удержался, потерся спиной о прохладную стену… полегчало.
Вышел Мэйнфорд не то, чтобы в прекрасном расположении духа, но вполне смирившись с реальностью, которая ко всему успела одеться в очередной серый и скучный костюм, а ему протянула простынь.
— Извини, но одежды у меня нет… то есть, одежда есть, но тебе не подойдет… а твоя… кажется, немного того…
Это было слабо сказано.
Немного того.
От брюк остались клочья подпаленной ткани, рубашка была разорвана на аккуратные полосы… пиджак… нет, одним пиджаком сыт не будешь. И это внезапное открытие почему-то Мэйнфорда развеселило. Этакого с ним не случалось и во времена бурной юности.
— А телефон в этой дыре имеется? — простынь он обернул вокруг бедер.
— Внизу. У управляющего…
— У управляющего…
Мэйнфорд представил себе путешествие на первый этаж и обратно. В простыне, пиджаке и ботинках. Нет, к этакому подвигу он пока морально не готов.
— Тельма…
— Кому звонить? — вздохнула она.
Светлые волосы торчали дыбом. И пиджак сел косо… и вообще, выглядела она несколько помятой, но опять же виноватым себя Мэйнфорд не ощущал.
— Кохэну… попроси, чтобы одежду привез. И не беспокойся. Он будет молчать.
…а он пока осмотрит эту странную квартиру, раз уж попал сюда.
…здесь пахло… нет, не старым затрапезным жильем, которое могло бы рассказать пару-тройку прелюбопытных историй о прошлых своих жильцах. Хотя прошлые Мэйнфорда интересовали мало.
Он прошелся по спальне, слишком тесной, чтобы чувствовать себя комфортно. Заглянул в шкаф. Оценил содержимое: старое пальто, явно купленное у старьевщика. Пара блузок на плечиках. Пара пиджаков. Пара юбок. В ящиках — белье, крепкое, пусть и поношенное.
Никакого кружева.
Никаких легкомысленных вещичек, которым свойственно обретаться в женских шкафах.
Пара стоптанных туфель. Сапоги со стертой подошвой.
В ванной — дешевое дегтярное мыло, зубной порошок и щетка. Ни шампуней, ни бальзамов, ни даже крема для лица…
В гостиной… пустота. Дрянной ковер, дрянная мебель, очевидно, доставшаяся Тельме вместе с квартирой, и никаких личных вещей.
Ни рамочек с фотографиями, ни цветов, ни фарфоровых безделушек, столь милых дамскому сердцу.
Почему?
Не из бедности. Мэйнфорду случалось бывать в жилищах еще более бедных, даже не в домах — в норах, и все равно их убогость хоть как-то пытались облагородить, пусть и хламом, добытым на свалке. А эта квартира… Тельма живет здесь почти месяц, а все равно не пытается даже обжить.
Ей все равно?
И пыль не вытирает… нет, Мэйнфорд не осуждает ее за это, у самого бардак затяжной, но как-то… Сделав круг, Мэйнфорд остановился у массивного стола, занявшего с треть комнаты. Провел пальцами по столешнице… хмыкнул.
А вот на столе пыли не было.
Интересно… ящики заперты. И в другой раз Мэйнфорд рискнул бы заглянуть, но… в другой раз. Разговор с Кохэном не будет длиться вечность, а объяснить свое любопытство, не слишком-то уместное, будет затруднительно.
Он вернулся в спальню и сел на кровать.
Еще раз огляделся.
И только теперь заметил старого потрепанного медведя. Игрушка пряталась на полке, за стопкой тетрадей, которые Мэйнфорд пролистал, но без особого интереса — обыкновенные конспекты. Он лишь отметил, что почерк Тельмы, несмотря на кажущуюся неаккуратность, был весьма читабельным.
Прилежная ученица…
Почему?
Не из любви к науке, иначе не выбрала бы Управление. Для тех, кто одержим познанием, всегда есть особые пути. И Тельме, надо полагать, предлагали. Вот только от предложения она отказалась. Ото всех предложений, выбрав именно его, Мэйнфорда, заявку.
И теперь эта странность, несуразность даже — ее возможностей и того, как применила она их — нервировала Мэйнфорда.
Написать сестре?
Она обрадуется… Джессемин всегда с небывалым пиететом относилась к письмам. А еще не была способна поверить, что семья, та самая, которая суть опора и надежда Нового Света, хранительница традиций и вообще альфа и омега сущего, существует лишь в ее больном воображении.
Она, его бедная сестрица, разочаровавшаяся в забавах высшего света, почему-то за эту фантазию держалась особенно рьяно. И каждый год являлась пред холодные очи матушки, дабы принять участие в пыточном действии, которое именовалось гордо — Днем Единения.
А еще за неделю до того начинала звонить Мэйнфорду.
И сейчас вот-вот объявится, вне зависимости от того, напишет он или нет. Хотя… может, и к лучшему. Нет, Мэйнфорд не настолько безумен, чтобы украсить своим присутствием семейный ужин, но вот пообедать с Джессемин…
В конце концов, она единственная со всех никогда и ни о чем не просила.
Даже когда ей действительно нужна была помощь.
Мэйнфорд потер шею.
Тогда он повел себя по-скотски… и надо бы извиниться, десять лет уже собирается как, а все не переступит через треклятую свою гордость, которая в данном конкретном случае уместна не более, чем стриптиз в Центральном Храме.
Решено.
Сегодня он напишет Джессемин.
И пригласит на обед.
А там уже… глядишь, и расскажет сестрица о своей бывшей подопечной что-нибудь интересное… если и нет, то… не важно.
Медведь смотрел на Мэйнфорда с упреком в разноцветных глазах. Левый был явно из пуговицы сделан и пуговицы дешевой. Оловянная оболочка и кусок цветного стекла. А вот правый… правый глаз был родным. И делали его отнюдь не из стекла. Стекло бы за годы помутнело. Глаз же сверкал ярко, гневно даже.
Мэйнфорд взял в руки игрушку.
Повертел.
Понюхал. Пахло от медведя… как от старой вещи, которую хранили отнюдь не в музейных условиях. И все же сквозь запах плесени, гнилых ниток и подпревшего наполнителя, пробивался тонкий характерный аромат.
Надо же.
И пожалуй, стоило написать не только Джессемин. Впрочем, вряд ли Алиссия письму обрадуется.
До сих пор, надо полагать, сволочью его считает. И не безосновательно.
Алиссия была девочкой из хорошей семьи. С перспективами на успешное замужество, с планами, о которых, как выяснилось, знали все, кроме Мэйнфорда, и надеждами, цинично им растоптанными. Блондинка. Кажущаяся достаточно глупой, чтобы не вызывать опасений, Алиссия собирала плюшевых медвежат. Она и Мэйнфорда называла «своим медвежонком», отчего он начинал чувствовать себя частью коллекции, к слову, довольно обширной.
Об этой коллекции, помнится, даже писали. И Алиссия скупила половину тиража… на память.
Главное не это, главное, что за те полгода, которые длились их отношения — Мэйнфорд наивно полагал их ни к чему не обязывающими — он здорово наловчился разбираться в плюшевых медведях.
Что ж, Боги умели шутить.
— И откуда ты родом? — поинтересовался Мэйнфорд. Медведь, как и следовало ожидать, не ответил. Что ж, и плюшевые игрушки имеют право хранить молчание.