Пришел час, когда Марья Арифметика приложилась лицом к зерну, и выпрямившись, сквозь слезы запричитала:
— Поленька, девчата, это ведь хлеб! Это ведь мы убираем! Поглядели бы наши хоть одним глазом.
А Пелагея наплакалась вперед Марьюшки — как только села на комбайн и увидела первые зерна, падающие в бункер.
Первый день работали женщины до звезд, и успех настолько их окрылил, что они отказались возвращаться домой. Ночевали в пахнущей испеченным хлебом соломе под открытым небом — хотелось поговорить друг с другом, порадоваться, но обе, чуть только притронулись к немудрящей постели, сразу уснули. Спали крепко, по-богатырски. Утром же чуть свет поднялись и долго, с приговорами будили своих помощниц. Девчата открывали глаза, жмурились от лучей только что вставшего на самом краю земли солнца и снова падали, будто замертво сраженные глубоким, самым приятным, раннеутренним сном.
— Ну пущай, пущай, еще чуток понежатся, — пожалела Пелагея девчонок, — а мы тем временем машины заведем. Ну, Марьюшка, будет сегодня денек — солнце-то какое страшное!
Солнце было действительно не такое, как всегда, с белым венцом и такое горячее, что с первого часа восхода начинало палить, накалять остуженную за ночь степь.
— Ну, господи благослови, тронулись, — Марья помахала Пелагее. — А вы, девчата, осторожнее, на комбайне не засните.
— Поехали, поехали, — кричала Пелагея.
Объехали круг. Выгрузили бункер. Немного, подождали подводу. На четвертом круге случилась небольшая поломка. А уж в самый обед, когда степь накалилась чуть ли не до красна, и спелые хлеба стояли не желтые, а розовые, когда того и гляди из бункера посыплется не зерно, а готовые калачи, поломался комбайн. Исправили. Но чуть тронулись — остановился.
— Чего там у тебя? — с досадой закричала Пелагея.
— Сейчас, — Марья открыла капот и сунула под него голову.
Прошла минута-другая, и Пелагея увидела лицо ее, забрызганное мазутом.
— Ну, все, что ли?
— Поехали.
— Еще круг — и на обед.
Но не объехали и четверти круга, как вышли из строя и комбайн, и трактор.
— Язва тебя возьми, — заругалась Марья, — посчитай, сколько нынче времени ушло на поломки. Круга два могли бы объехать.
Пелагея молча ковырялась в комбайне, не зная, за какую железку браться. Пока женщины копались, девчата сбегали на стан и принесли обед. Но ни Марьюшка, ни Пелагея к нему не притронулись. Прошел час, второй, а машины все стояли.
— Вы поели бы, может, потом, — робко посоветовали девчата.
Марья и Пелагея вытерли руки, сели, но не притронувшись до еды, снова встали.
Прошел еще час. Наконец Марья вылезла из-под трактора, плюнула и подошла к Пелагее. Та тоже отступилась и сидела теперь у комбайнового колеса на земле.
Раздосадованные неудачей, они сначала посидели молча, потом Пелагея, чуть сдерживая слезы, проговорила:
— И откуда на нас свалилась, Марьюшка, такая напасть?..
А Марья, размазывая рукавом кофточки по большому длинному лицу мазут, заголосила:
— Немец злой угнал от нас мужей любимых… И в тылу напастям нет конца…
Пелагея пододвинулась к подруге ближе, обняла ее, прислонилась щекой к горячему плечу, подхватила:
— И неужто счастья больше не увидим мы, неужто зло свое возьмет во всем…
Пелагея не успела дотянуть до конца, как Марья совсем разрыдалась, обеими руками крепко вцепившись в подругу. Девчата тоже засморкались, потом, как по команде, заревели.
Они не заметили ни вздыбленного черного смерча, ни тучи, будто поднявшейся из плеса Ембулатовки и заслонившей солнце, не услышали далекого раската грома, не обратили внимания на крупные капли дождя, забарабанившие по комбайну. Опомнились, когда рядом с ними оказался Белавин.
— А чего это у вас глаза такие красные? — спросил Федор Степанович. — Никак слезы лили? Чего это вы? Или дождя испугались?
Женщины наперебой стали рассказывать.
— Сейчас, не торопитесь, — а ну по местам!
Небольшое облачко, разросшееся было в тучу и грозившее дождем, снова свернулось в клубок и утонуло за леском в Ембулатовском плесе. Когда же машины были на ходу, во всю степь засияло солнце.
— Пошел, — скомандовал Белавин и поднял над головой фуражку. Так он стоял долго, пока не убедился, что трактор и комбайн стали «рабочими».
За полночь вернулся Белавин в Ветелки, но не домой заспешил, а к Горбовой. Застал он ее в свинарнике.
— Ох, и день у меня нынче. Просто замаялась. И коров доила… Коровы-то без доярок — две семьи нынче похоронки получили. И к телятам, и ячмень молоть на мельницу… — Валентина Андреевна сидела на перевернутом корыте, облокотившись на лежавшие тут же мешки с мукой. — Но и радость-то какая у меня! Сноха нынче с внуками заявилась.
Белавин отставил в сторону фонарь.
— Поздравляю тебя. Все теперь веселее будет.
— Один уж больно на сына похож. Ну, вылитый… А другой — на мужа моего. Сноха сердится, дескать, ни одного в меня, — и Андреевна еле слышно засмеялась. — Придешь как-нибудь, посмотришь. Ну да ладно про внуков моих… Скажи лучше, чего у райкома выговорил, как жатва?
— Да как сказать, хлеба на току скопляется много. А машин нет. И когда будут — в райкоме не знают.
— Думала я об этом. — Горбова встала во весь рост, подняла кверху руки. — Мобилизовать все подводы — и красный обоз в город. Обоз на конях…
— Дело, — поддержал Белавин. — Обоз ты и поведешь.
XV
Вот уже около месяца днем и ночью идут мимо Ветелок подводы, скот, бредут по колено в пыли разбитыми дорогами люди.
Как-то Фома Лупыч и Веревкин, возвращаясь вечером с бахчей, затеяли разговор с беженцами.
— Куда же это вы? Уж тут у нас где-нибудь оставались бы.
— А что толку? — ворчали беженцы. — Немец не нынче — завтра здесь будет. Его только река и держит. Перешагнет ее — и тут.
— Да, — подтвердил Веревкин, — напрямки от Волги до Урала три сотни верст осталось.
Чупров свернул с дороги, заехал в траву, остановил быка.
На возу — первые нынче дыни, арбузы.
— Ты чего надумал, Фома Лупыч? — спросил Веревкин.
— Дык чего же, разговеться надо. — Чупров раскинул кошму, выпряг быка, достал с воза арбуз, похлопал по нему ладонью. — Сахарный!
— И чего затеял, — недовольствовал Веревкин. — До дома верста осталась. Там бы уж и разговелись. Глядишь по кружке самогона тяпнули…
— На душе у меня вот такая туча пылит, — сказал Чупров, показывая на дорогу, по которой тянулись беженцы.
— И чего? Неужто боишься, что немец сюда дотопает? Да тебе-то что?
— Я, Трофим, думаю так. Не возьмет немец большевиков. И Гитлера задушат — как пить дать, раздавят, как мыша.
Недалеко от них остановились беженцы на отдых. Разжигали костры. Сейчас к столбам пыли примешивались облачка дыма, за которым совсем не стало видно опускавшегося за землю солнца. Чупров, глядя на полыхавшую кострами степь, перекрестился, взял из рук Веревкина ломоть арбуза, стал неторопливо есть.
— Раздавят, — в раздумье подтвердил Веревкин, — а в прошлом году под Москвой, казалось, уже все…
— Оно было б так, — буркнул Чупров, — коли б не Горбовы да Белавины.
— При чем тут Горбовы и Белавины? — не понял Веревкин.
— При том, что за ними народ. Оно и в гражданскую одна Москва оставалась. Сколько до нее охотников было… А сглотнуть никто не мог.
Чупров вывел быка на дорогу, забрался на рыдванку, уселся рядом с Веревкиным и ударил быка кнутом.
— Ты скажи мне, Лупыч, откуда у тебя мысли такие, уверенность эта… будто и вправду так думаешь?
— Цоб, — зычно выкрикнул Чупров и, повернувшись лицом к Веревкину, ответил: — Мысли эти мои, Трофим, жизнью проверены. В гражданскую чего нам говорили: мол, краснопузиков до самой Москвы передавим. И пошли наши казачьи полки с шашками наголо рубить направо и налево — чуть ли не до Саратова дошли. До Самары рукой было подать. У Бузулука стояли. А враг-то середь нас был. Пошли казаки шататься — особливо беднота. Появились середь нас свои Горбова с Белавиным — дескать, против кого идете — против рабочего и крестьянина, у которого и в праздник одеть нечего, буржуев, атаманов защищаете?