Прошел к столу, не сводя с жены глаз, опустился на свое место. Стоит спиной, даже не оглянулась, но… вы только поглядите, лопатками передернула, будто кто ледышку за шиворот сунул. Безрод ухмыльнулся, взгляда не отвел. Верна ещё несколько раз тряхнула лопатками, дважды фыркнула — смех прорвался, ровно вода через плотину — наконец, отчаянно, с размаху шваркнула тесто на столешницу, ровно врага припечатала к земле, козой скакнула к стене и, прислонившись спиной, заелозила, пошла драть лопатки о бревно. Ты гляди, чешется, ровно медведица. Буря сходит на «нет»? Тучи проредило, а там синее небо, и ветер уносит ненастье прочь?
— Ты хотела что-то спросить?
Вот сколько раз с самого утра живописала себе в мыслях этот разговор, в небеса уносилась на крыльях правоты, а где-то внутри, из ниоткуда, да так вовремя всплыло голосом бабки Ясны: «Крепись, девонька. И по белую лебедушку нашелся сокол поднебесный. С лету ударил, в когти полонил…» Ага, летай, дурёха, летай, полыхай справедливым огнем, только на всякую летающую пичугу находится некто более крылатый. На тебе, красавица обещанный серьезный разговор!
— Ты и она. Что между вами… — и осеклась.
«К оружию!»
Как он это делает? Ведь только что под горячим взглядом спина горела и даже пониже, а прошёл один счёт, и взгляд сделался холоднее полуночных ветров, точно выдержала платье в леднике да сразу и нацепила, эй, мурашки, далеко по спине не разбегаться! Как он это делает? Как?
— Так было нужно. Она не должна была догадаться.
Верна собрала брови в одну черту.
— Не должна была? Ты и хотел, чтобы я ее на ладью приволокла?
— Помнишь день, когда родился Снежок?
— Ещё бы! Такой стоял мороз, деревья трескались, коров загнали в дома.
— Тычка помнишь?
— Выпил больше, чем весит сам. Орал такую похабщину, что покраснел даже Снежок.
— Ассуна ворожбой залита полнее, чем Тычок брагой в тот день.
Верна в чувствах закусила собственную косу, так хотелось крикнуть. Сейчас Сивый это скажет, вот сейчас… сейчас…
Безрод помолчал.
— Беды на пороге. Ровно мёртвую изморозь наносит из Потусторонья. Недобрая то ворожба.
— Чего хотела? Нарочно подставилась? Чтобы сюда забрали? Но зачем?
— Уж точно не из-за меня, — Сивый усмехнулся, Верна выдохнула, расслабилась. — На кону другое. А что — не знаю. Пока не знаю.
— И что теперь?
— На Большую Землю уйду с ладьей. Упрежу кое-кого.
Верна прикусила губу, понимающе кивнула. Только и разговору на заставе про мор, да про злодея с рубцами.
— Сёнге?
— Да. Поменьше бы отметинами сверкал на людях.
* * *
— Все, граница. За теми холмами попутная застава. Готовь золото, Кабус.
Купец облегченно вздохнул. Наконец-то. Последний отрезок пути. Нет, боги, определенно не любят соловеев. Пусть могущественные колдуны выясняют, уж чем эти люди провинились перед Всевышними, а для зоркого глаза и так многое понятно. Боги начисто лишили тутошние земли простора, засадив чудовищными лесами. Разве может человек жить, не видя дальнокрая? Разве может человек встречать новый день, не радуясь степи, ровной, как стрела? Как по этой чащобе проехать праведному купцу, да не застрять? Как? В деревьях застревает даже ветер, скакун же просто сломает ноги в этих медвежьих углах.
— А знаешь что, Шкура? — купец хитро выглянул на воеводу охранной дружины. — Все-таки боги справедливы. Никого не отпустят из своей небесной кладовой обиженным. Кому-то дали степь, чтобы взгляд разбегался вправо и влево и не знал пределов. Чтобы чистокровный конь мог нестись, как ветер, не встречая преграды. А кому-то справедливые Боги дают море… но отбирают степь. У нас есть степи, у вас море. Всё равновесно.
— Кому-то ума дают сызмальства, кому-то вбивают в голову тяжелыми ударами, — Шкура хмыкнул. — При мозгах, выходит, все.
Правильно говорит купец, так правильно, что больно делается.
— Ты из первых? Или из последних?
— Из предпоследних. Последние не выживают.
— Может быть ты и прав. Я тоже предпоследний сын. Наш младший просто бездельник и мот. Соседи говорят, что везения и удачи на нашу семью боги отпустили до предпоследнего сына. То есть как раз до меня.
Шкура кивнул. Да, всё так. Почесал сломанный нос. Знал бы, где упасть придется, соломки подстелил. И то ладно, что жив остался. Близко к быстрой и благородной смерти оказывался не раз, но ещё никогда не оказывался настолько близок к страшной жизни. Когда после того поединка слепого, глухого, беспамятного притащили под руки Стюженя, старик, рассказывали, ещё долго не знал, выживет ли, а если выживет, стоит ли отпускать в жизнь таким. А вдруг ослепнет? А вдруг оглохнет? Встать в строй калик перехожих? Стучать посохом по проселкам? Кровь лилась отовсюду, из глаз, из ушей, болело всё, даже волосы. Ну выжил. Не оглох, не ослеп, хотя и слуха, и зрения сколько-то потерял. А потом ворожец собрал всех порванных и увечных и коротко наставил. Усмехаясь, назвал тупицами и безмозглыми баранами. Коряга ещё петушился, пушил перья, хорохорился, да старик осадил его быстро. Вышло просто и убийственно. Как, спрашивал, называется игрок в кости, которого шельмец обвел вокруг пальца? Как, спрашивал, называется человек, которому кажется, что он поверг наземь злодея, а истинный враг стоит в сторонке и смеётся тому, как недоумок с обманкой воевал? Все пятеро молча таращились на ворожца и молчали. Вы не победители, усмехнулся тогда старик, не может быть победителем дурак. Вы не охотники, продолжал издеваться Стюжень, никогда охотник, выслеживая косулю, не отвлечется на невинного солнечного зайчика. А тупицы существуют лишь для того, чтобы всегда существовал некто умный и невидимый и говорил из тени: Я их уделал. Он вас уделал, сопливые вы мои, усмехнулся ворожец. Дёргунь тогда вспылил, обещал стереть с лица Безрода усмешку победителя, на что ворожец лишь показал на дурня и молча кивнул. Кто не хотел слушать про дураков, кто мотал головой? Кто не верил? Вот он первый дурак. Первейший. Который даже не подозревает, как выглядит тот, кто издалека показывает пальцем и ржёт, дескать, глядите, дурья башка, дай пирожка. Вы остались живы, бросил Стюжень, и это неплохой исход. Гораздо хуже было бы отдать концы, так и не узнав, что тебя уделали, как младенца. Хотя… счастливы придурки, потому что даже не понимают, настолько тупы. Положить жизнь в борьбе с тенью — это, конечно, достойно, издевался ворожец.
Несколько дней потом ходили, как в воду опущенные. Друг на друга не глядели. Хорошо считать придурками других, но знать, что ходишь в тупицах сам… вот уж, дудки. Нет, оно, конечно, не сразу пришло, ещё какое-то время при одном виде Сивого губы задирали, да клыками сверкали, но прошло это быстро. Стюжень окончательно вылечил. Случилось нечто. Смертоубийство. Одним прекрасным утром в доме купца Ельника нашли приказчика. Остыл уже к тому, бедолага. Череп раскроен, колун рядом валяется. Кто убил? Стюжень собрал всех пятерых и спросил, мол, на кого думать? Всё рассказал, кто живет в доме, кто где был, кто мог убить, кто не мог. Потом спросил, мол, кто убил? Переглянулись друг с другом и выдали — конюх, разумеется. Здоровенный, зуб на приказчика имел, навеселе был в тот вечер, в должниках у приказчика пребывал, да и глазки бегают. Он. Больше некому. Ворожец оглядел всех пятерых и усмехнулся. Хорошо подумали, следопыты? Точно, хорошо? Покажешь на невиновного, а сам навсегда останешься в пораженцах, потому как останется жить на белом свете настоящий душегуб. Жить останется, если пузо со смеху не надорвёт. А когда поймали настоящего тварёныша — из гончарного конца оказался, бабу не поделили — седмицу глаза от ворожца прятали, да что глаза, за перестрел обходили, только бы на пути не попасться. Всё смех чудился днём и ночью, ровно заливается кто-то, а глаза прикроешь — так и пальцем показывает, а рожа у самого хитрая, зубы, как у лошади, так и начистил бы рыло. Старику на глаза все-таки попались, невозможно же вечно прятаться, ворожец и поддел, мол, захотите кого-то ещё овиноватить, приходите, посоветуемся, как половчее в грязи извалять. Потом и вовсе разбрелись по своим краям, не век же у боянов вековать.