— Ласковый мой… драгоценный мой… ненаглядный, — знакомый голос одного из верховых просто сочился ядом. — Ты так хотел меня увидеть, что влез на приступочку? Милый, я так тронута.
Дёргунь криво ухмыльнулся, встал на ноги, выбил порты от пыли. У двоих конных светочи, кругом подлунная темнота, и некому, решительно некому высунуться из ворот и крикнуть: «А ну брысь отсюда, остолопы!» Нет здесь домов, ворот, разумеется, тоже нет. Где-то впереди плещет море, а ты, как придурок, безоружный стоишь один против четверых, скалишь зубы и хлопаешь глазами.
— Тронута она… Да в том-то и дело, что не тронута — я тебя не трогал. Хотел потрогать и влезть хотел ещё дальше — аж в тебя, да пошуровать там хорошенько. В спинку опять же подышать. Невеста как никак.
— Сладкий мой… любимый мой… храбрейший мой… скажи на суде то, что должен, и у тебя будет целое стадо девок.
— Я тут это… видать, упал неудачно, башкой ударился… Короче, забыл. Про кого надо показать? Кто мой враг?
Ассуна звонко рассмеялась, щелкнула пальцами, млеча кто-то схватил за шею и швырнул наземь рядом с Хомяком. Здоров, падла, со спины подкрался, накинул удавку и горло стиснул так, что в глазах потемнело, и отчего-то бычья шея и мощный Дёргунев загривок помехой ему вовсе не вышли. А ещё руку стиснул, аж запястье онемело, ещё малость и этим четверым брызнет в уши хрусткое «крак». В глазах поплыло, ровно день занялся — белым бело, разноцветные стрекозы летают, кто-то сунул дудку в ухо и ну давай лёгкие драть. И гадаешь, что не выдержит первым: шея — вот-вот башка лопнет, ровно надутый бычий мех, или кисть оторвёт к злобожьей матери?
— Милый мой… хороший мой… любимый… — боги, до чего у сучки язык медоточив: сказала пару слов, а внутри захорошело, и во рту заслащило. — Ты дал слово выйти на суд видоком, и нет у тебя пути назад. Знаю, слово твоё крепко, как скала, поэтому я и полюбила тебя, мой храбрец!
Она швырнула светоч наземь, огонь сердито плюнулся смолой, что-то сверкнуло красным, и млеч, широченными от ужаса глазами остатним зрением уставился на серебряную запястную змейку. Допрежь запястье просто ломило-давило, а тут гадина разомкнула зубы, выпустила колечко хвоста, аж щёлкнуло, и нырнула головой вперёд, пластаясь к локтю и сдавливая ещё сильнее.
— Храбрый мой… гордый мой… любимый… — в ушах ровно колокола гудят, млеч не знал, за что хвататься: шею освобождать или руку, пытался просунуть палец свободной руки под змейку, но не вышло — только ноготь обломал. — Ты уж береги себя, времена теперь злые. Соседи жуткие вещи рассказывают: будто третьего дня мертвеца нашли. Не бродяга, не пьянчуга, а только рука у него по самое плечо вырвана, лицо распухло и чёрно, как слива, и шея передавлена. Боги, боги, как же хочется тебя поцеловать и сдаться силе твоих могучих рук, но если змейка оторвёт тебе десницу, как ты сможешь меня обнять и швырнуть на ложницу? Ты растерян, ошеломлён — понимаю — и всё же отбрось сомнения, мы ещё будем счастливы! Этот мир создан только для нас с тобой! Потом ты обязательно подышишь мне в спинку, обещаешь?
А потом как-то неожиданно внутрь влили немного воздуху, разогнали мух перед глазами, закатили солнце, и вновь стало темно, лунно и тихо. Правда всё так же больно. Дёргунь, качаясь, приподнялся на локтях, потряс головой. Верховых уже нет, рядом, кроме подстреленного Хомяка, никого, тишина вернулась и зализала раны, в ушах давно истаял голос Ассуны, а может быть из головы его просто вытеснил полный ужаса мужской низок, на удивление знакомый: «Твою мать, они так и не спешились! Меня душил не человек!» Млеч вынул нож, попытался перерезать шейный шнурок с золотым кругом, что подарил отец Ассуны, и снять обручье. Два раза пытался. Во второй раз чуть горло не смяло, а в руке, кажется, что-то всё-таки хрустнуло. Кривясь от боли, млеч поймал себя на мыслях совсем уж неожиданных: интересно, Сивый смог бы разорвать шнурок? Сам ничего такой, сухой, но лапа там… ого-го. Не бабки на завалинке шушукались, сам видел. И… что там Стюжень тогда говорил? Кто-то хитрый глядит на тебя дурака из тени и ржёт в голос?
* * *
— Сивого привезли!
— Безрода везут!
Слух обежал Сторожище за несколько мгновений, причем везут или уже привезли, осталось непонятным, но взбудораженный люд разогнать по делам оказалось невозможно: тут и там на улицах толклись рукоделы, купцы, ребятня, зеваки таращились во все стороны, не пропустить бы, а то, что Синяя Рубаха одним взглядом вымораживал поезда и одной левой побивал целые дружины, никого больше не волновало. Раз везут, значит больше не опасен.
— Ага, как же, — ворчали прозорливцы, — если дружины проходил, как нож сквозь масло, так он вам и дался.
— А может устал? А может совесть заела? Вон сколько душ загубил, видать спуда вины не вынес.
— Дур-рак ты, Зигзя! — на пристани Дубиня презрительно плюнул старому товарищу под ноги и костяшками пальцев многозначительно постучал себя по голове. — Как ты вообще умудряешься в прибыль оборачиваться без мозгов?
— А ты прямо у нас всё знаешь!
— Всего не знает никто, но есть вещи, в которых нельзя сомневаться. Если начнёшь, не остановишься.
— Это как? — долговязый купец аж рот раскрыл от неожиданности.
— А так. Два плюс два — четыре, отца с матерью почитай, вода мокрая, огонь горячий, Сивый не злодей.
— Сломали твоего Безрода! Злобог и сломал! Переметнулся твой любимчик!
— Вроде и новость не самая добрая, а ты мало не прыгаешь, чисто козёл!
— Чего ж тут недоброго? Злодея поймали!
— Ты же сам чуть на руках его не носил после той истории с бочатами! Это ведь тебе и ещё трём баранам он не дал совершить смертоубийство на этом самом месте! Считай с души твоей грех снял!
— Переметнулся Сивый! Бывает!
— Крепок ты, старый пень. Если решил для себя что-то, не своротишь в сторону?
— Не своротишь!
— Ну тогда ты готов, — Дубиня равнодушно пожал плечами и сделал невинное лицо.
— К чему?
— К правде. Духом ты скала, перетерпишь. Знаю, жену твою один молодчик поёживает, когда тебя нет.
— Заливаешь! — Зигзя хотел было дружески хлопнуть Дубиню по плечу, да вдруг осёкся и потемнел лицом. — Быть того не может!
— Вот ещё! Ничего не заливаю, он мне самолично хвастался. Говорит, горячая кобылка, когда верхом катаются. Даже примету на её теле упомянул. Знаешь ведь такую? Или мне рассказать? А ещё тебе заместо мёда всучили разведённую патоку! Сунули мёду в паре бочат, чтобы глазик замыть, а в остальных патока! Я думал, говорить не говорить, как бы в бошку не ударило, а теперь вижу — можно. Ты же у нас просто крепость! И не такие неприятности перемелешь, ровно мельничные жернова.
— Откуда знаешь? — Зигзю перекосило, он начал судорожно озираться, ища приказчика, но только дюжие грузчики ходили туда-сюда по сходням ладей.
— Разговор слышал.
— Твою м-мать! Кто болтал? Двояк? Ну я ему уши-то надеру! Двояк, сучье племя, ты где?
— А ещё слыхал, что не родной ты у мамки с отцом. Одно время сомневался, а потом гляжу: и ведь правда. Носом ни в него, ни в неё, уши не похожи, глазки какие-то болотные, вон челюсть, ровно стёсанная, не в отца ты получился и не в мамку. Ясно — подкидыш.
За какие-то несколько мгновений Зигзю будто подменили, вытряхнули из шкуры кусок серого скального гранита, а влили болотной топи по самую макушку, вон в глазах зелёная муть бултыхается.
— Врешь, — купца повело назад, он растерянно заморгал, ровно поплыло перед глазами, да, видно, голова кругом ушла: неловко оступился и повалился на зад прямо на доски причала.
— Так и становятся дураками, — Дубиня склонился над приятелем и прошептал тому в ухо со значением: — Всего несколько мгновений и тебя нет. Весь вышел. Стоял на твёрдяке, да утоп в болотняке.
Зигзя несколько мгновений непонимающе таращился на старого соратника по купецкому делу и немо перебирал губами. А Дубиня языком цокал да многозначительно бровями играл: «Съёл, кремень-скала-крепость?»