— Кто-то могучий на Тычка ополчился. Якобы тот какое-то важное дело сорвал. Так вам бочонок заговорённой браги передали, а как сова на нашей мачте зачнёт орать, тот наговор и должен был бошки вам затуманить. Но я-то Сивого не первый год знаю, поди ни капли, а Щёлк?
— Ни капли, — усмехнулся тот.
— Ну а я сову для верности того, — Болтун показал, как стреляет из лука. — Только Верну Грюй успел заворожить. Хорошо хоть мальцов да Тычка свести удалось.
— Бражку мы пьём только свою, — убеждённо и как показалось «медведю» с изрядной долей облегчения буркнул Рядяша. — От купцов ничего не берём, а если берём, Сивый сам проверяет. У него нюх, знаешь какой?
— Знаю, бычок. Пораньше твоего узнал.
Только теперь парней отпустило — заржали в голос, и поди пойми, то колыхание тумана у пристани — ветра дело или гогот заставных трясёт землю, та рябь гонит по воде, а та в свою очередь молочную дымку заворачивает, в масло сбивает…
* * *
— Пока мы в Багризеде упахивались, эти сколько народу потравили, — ворчал Стюжень Безроду, ехавшему на Теньке рядом с повозкой. — У-у-у, глаз наглючий! Дескать, пока моих не вернёте, буду продолжать душегубить!
— Затаился, — пожал плечами Сивый. — Голову поднимать нужно вовремя.
— Да нешто я не понимаю, — усмехнулся враз подобревший старик и, обернувшись, хитро подмигнул детям. — Готовы отца встретить? Ну-ка ты скажи: «Отец, здравствуй, да будут отныне дела твои исполнены добра и милосердия!» Запомнила?
Безрод ухмыльнулся. Старик плохому не научит. Самого хоть прямо теперь вынь из повозки да к лицедеям забрось, и там не пропадёт. Вон, как разогнался. Кто сторонний подумал бы, что сейчас всех ужеговских без масла сожрёт, а проходит мгновение — нет, ничего, обошлось. Разулыбался, глаза подобрели. Притворялся. Только день проходит за днём, а старик на глазах мрачнеет, ровно чувствует что-то. Да что там чувствовать — беды в загривок дышат, и уже без подсказок делается ясно — догоняют. Как ни рвёшь жилы, настигают, обкладывают, скоро за шею схватят, воздуха перестанет хватать. Хорошо хоть приступы накатывать перестали. Только это та радость, что похожа на передышку, после которой — ты уверен — приступы вернутся. А может быть вернётся, и будет он всего один, который твоими руками расколет землю пополам, да в провал всех и ссыплет. И старых и малых.
— Далеко ещё?
— За лесом, — для пущей верности верховный пальцем показал. — Хоть и вражина, этот сукин сын, только в хитрости и осторожности ему не откажешь. Чую поганца, ровно охотничий пёс.
— Ворожба — хорошая штука, если без злобы.
— Всё-таки мы странные, — старик с сомнением покачал головой. — Не получается без зла. И что главное — одно только зло тоже не выходит. Как в грязь ни залезешь по уши, всё отмыться тянет. В баньку мчишься, только ветер в ушах свистит. Как отмылся — хоть стреноживай — обратно в болото прёмся.
— Иной чистый свиток чернилами портит, — Сивый, подмигнул детям, которые с того самого дня глядят на него, ровно на чудо-чудное.
Ещё бы, сидели в подземелье и постепенно умирали без еды, без питья, без солнца, а потом друг за другом валятся откуда-то сверху четверо стражников, мёртвые бесповоротно — едва на головы не рухнули — и столько лязга от оружия и броней слилось одновременно в темницу, что заключённые с отвычки уши позажимали. Потом в синее пятно неба откуда-то с черноты вползла голова, тот, кому голова принадлежала, свистнул и скинул верёвочную лестницу.
— Ага, — согласно кивнул Стюжень, — и ничего, если это летопись. Или песня. А кто-то злой ворожбой чистый лист пачкает.
Изредка старик о чём-то говорил с отцом Ужега, пару раз Безроду показалось, что деды разошлись дальше, чем полночь и полдень, чем запад и восток, но этим утром, едва за повозкой, будто заводные лошади, остались плестись лишь скрип колёс, да пыльный хвост, а человеческие голоса смолкли, Сивый приметил печать растерянности на лицах ужеговских. Всего им Стюжень, конечно, не рассказал, но тревога больше не уходила с их лиц. И без того чёрные от сидения под землёй, взрослые больше не улыбались и только дети нет-нет, да сверкнут белыми зубами в сторону Безрода. А у дядьки рожа синим расписана! И у старого тоже.
— Там, — верховный для верности пальцем показал, — за холмом. Навстречу идёт.
— Один?
— Ага. Уж не знаю, как он от бабы и остальных отклеился. Спросим, если интересно будет.
Когда хизанец сделался в пределах видимости и глазами выхватил своих, что сидели в повозке, он окаменел, одеревенел, его обездвижило настолько, что верховный и Безрод обменялись встревоженными взглядами. А что, бывает и такое: летит человек со всех ног, впереди радость ждёт, а его от волнения разбивает к Злобогу. Замертво падает.
— Даден! — тонко закричал вдруг мальчишка, выпрыгнул из повозки и рванул со всех ног к Ужегу.
— Отец, — смущённо перевёл Стюжень и отвёл взгляд.
— Дадумек! — взвизгнула девочка, чуть менее ловко соскочила наземь и, путаясь в длинной, не по росту рубашонке, припустила вперёд.
— Батюшка, — не моргнув глазом, перевёл Безрод, верховный только головой покачал и «лицо» сделал. — Миленький.
— Тпру-у-у-у-у-у, мой хороший, — старик остановил повозку, помог хизанцам выбраться и отошёл к Безроду. — Теперь наше дело сторона.
— Без нас разберутся, — согласно кивнул Сивый, расстелил под дубом Тенькину попону, прилёг.
— Человек — странная тварь, — задумчиво бурчал Стюжень, привалясь к толстенному стволу и катая травинку меж усов. — Вроде язык есть, договориться можно, вроде и уши на своём месте, можно услышать, что тебе говорят, у некоторых даже соображение имеется, а договориться не получается. Всё режут один другого, остановиться не могут.
— А как с тобой договариваться? — хмыкнул Безрод. — Сам здоровенный, глаз тяжёлый, как зыркнешь, да как рявкнешь — вон из человека живой дух.
— Я?
— Гля, батюшка Ужегов на тебя косится, жалуется, дескать, вон тот, седая образина всю дорогу стращал, спать не давал. Как загогочет, ни сна, ни покоя.
— Э-э-э, нет, он рассказывает, как их чуть всех родимчик не обнял, когда ты в ямину заглянул и крикнул, мол, это здесь сидят пять человек, которых нужно украсть у князя Хизаны?
Старик говорил бы и дальше, но внезапно Сивый за рукав призвал его к молчанию, и на удивлённый взгляд, молча, подбородком показал в сторону полуденников.
— Что? Шесть человек, все на месте, никто не утёк.
— Смотри внимательно. Ужег больно мрачен. Радости у него нет. Будто прощается.
— Тут будешь мрачен. На суд ведь повезём.
— Тут другое. Гля, детей глазами ест, ровно каждый миг на вес золота. А ведь только-только привезли. У родичей глаза в слезах, понятное дело, ничего не видят, но мы-то…
Верховный мигом посерьёзнел, глаза закатал в морщины, закусил ус.
— Еслибыдакабыть твою в растуда! — Стюжень едва на месте не подскочил. — Если так, мне это не нравится. Очень не нравится!
Ужег, время от времени стрелявший тревожными взглядами поверх голов детей, поймал мрачный высверк синих глаз старика, что с решительным видом поднимался с земли, и на мгновение зажмурился и не просто зажмурился — хизанца аж перекосило, как будто вот только что рухнула последняя надежда выжить или победить. Что-то сказал своим, нежно и при том безнадёжно отстранил детей, уже готовых повиснуть на шее, и мало не бегом бросился к боянам.
— Ты врал⁉
Ужеговы родичи, раскрыв рты, смотрели, как их отец-муж-сын о чём-то ругается с теми полуночниками, которые вот ещё совсем недавно казались калэдами Отца Небесного, столь же справедливыми и светоносными, как и он сам. Гороподобный седой старик едва не молнии метал из глаз, а тот второй, который сбросил в яму четверых стражников, смотрел так… так… студёно и колюче, будто заплечных дел мастера Чарзара распяли их в деревянных колодках до полной неподвижности — головой не шевельнуть — один пальцами веки оттягивает, чтобы закрыть не могли, второй острыми ледышками в глаза тычет. Ужег порывался что-то сказать, несколько раз глотал воздуху, да не решался. Как будто стояло на столе варенье, а теперь исчезло, и нет ни у кого сомнений, кто виноват и даже отпереться не получится — вон малиновая полоса на губах блестит.