— Ты не привык защитников искать, а я жаловаться, Сивый. — Отвечал, как на духу.— Всю жизнь сам по себе, и недуг мне легче одному переживать. Помощи просить не умею. К тому же… Мыслил я, коли сознаюсь, так ты жалобы мои за слабость примешь, посмеешься. На что тебе такой друг?
Сивый сузил глаза, дернул губами.
По всему видно было, что многое хотел ответить, но сдержался, только головой мотнул.
Сказал твердым голосом:
— Я рад буду, коли впредь не станешь скрываться. Смело можешь про все говорить. Дальше меня не уйдет, и за слабость я это не посчитаю. Да видит Коза, Сумарок, никогда я не знал тебя слабым! Никогда так не думал. С первой нашей встречи.
Помолчав, добавил.
— Разреши помочь. Не знаю еще, как зрение тебе исправить, но постараюсь средства изыскать.
— Добро, — откликнулся Сумарок.
Вздохнул. Мало у них мирного времечка набиралось, а мирных разговоров — того меньше.
Откинулся на руках: днем хмарило, к ночи развиднелось. Звезды ясные что крошево блестели, одна ярче другой. Рожки Златые венцом стояли.
Тихо сделалось; с реки прохладой, свежестью тянуло.
— Ах, Сивый, думается мне порой, что одна в нас с тобой кровь, звездная. Не из земли мы вышли, ровно ближе нам Высота, чем глубина-матерь. Ты погляди, какая красота!
Сказал так и сам пылкости речей смутился. Впору девке таково причитать.
Взглянул украдкой на кнута: смотрел тот пристально, с легкой улыбкой.
— Вижу, — отозвался, глаз не отводя. — Твоя правда, дивная красота.
Смешался Сумарок, поднялся.
— Ну… Пошел я тогда, в самом деле, отдохну. Буди, ежели опять что образуется неучтенное.
Фыркнул кнут.
— Да уж припас огнетушитель на случай аварии. Отдыхай спокойно.
***
А было так: в допрежние времена заиндивелые водилось по Сирингарию сущей да лихостей без счету, без сметы! Никакого житья не было от них человеку простому. Не сразу возмогли кнуты да мормагоны забороть силу чужеядную… А кое-что и осталось. Вот, к примеру, костамокша!
Потому так прозвали, что косточки оное у людей забирает, да, слышь-ко, не от мертвяков, от живых отнимает! А живые не чуют, а потому что костамокша заместо кровяных кладет каменные да железные! Так и ходит человек, и не знает вот... У нас-от, на лугаре, однова баба жала да серпом себя по руке хватила. Глубоко рассадила, свели к лекарке, та глядит, а у ней заместо кости белой каменная сидит…
— И что с той бабой сделалось?
— А зажило, как на собаке. Да только все равно померла вскорости. Вот. А понесли хоронить, чуят — тяжела колода больно. Глянули! А там баба каменная! И камень тот ровно снег бел, да гладок, что лед! И все приметы бабы сохранил, до реснички, до волоса… Вот такое диво.
— Ты далее-то про костамокшу сказывай. На что нам твоя баба каменная? У нас свои, да мясные, ишь!
— Так водится она в чащобах, на болотьях, в ярах, местах костяных… За добычей только к людским сходбищам выбирается! А увидеть можно токмо ночью: со спины смотреть, так ровно баба белье полощет, валиком колотит-катает.
А как обернется — то-то страх, сомлеешь!
Голова у костамокши птичья, воронья, платком увязана. Сидит она на бережечке, косточки мочит-купает.
От того купания косточки синим пламенем возгораются, силу обретают. Костамокша их на себе носит, прячет в карман на фартуке. Говорят вежды, если хучь одну такую косточку добыть, то всякое богатство тебе припадет: откроются клады подземные, Кольца Высоты потаенные, колоды, что на семьдесят семь венцов под землей погребены… В колодах тех, молвится, спят-почивают мертвецы, уж коли пробудятся, всей земле сотрясение будет…
— Экая чушь, — фыркнул мормагон, не сдержавшись.
Рассказчик посмотрел с досадой.
— Что же ты, молодец, чужой сказ хулишь, а свой таишь?
Калина волосы откинул, гусли на колени поставил.
— А вот мой сказ! — молвил задорно.
И по струнам ударил, и заговорили-запели струны.
Сумарок глаза продрал только к обеду, солнце уж высоко стояло. Компания разбрелась кто куда, одна Марга у огонька сидела, тихо дыша и кончик косы закусив в волнении сильном, книжицу читала… Выпросила у чаруши Степана сочинение, да слезно молила Калине про то не сказывать.
Сумароку не жаль было, только волновался, что Степана порой сильно заносит, нестаточное дело девице молодой таковое читать.
— Утро доброе, — приветно молвила Марга, книжицу закрывая. — Как спал-отдыхал?
— Да вроде хорошо, благодарствую…
Марга помолчала, а затем вдруг спросила:
— Скажи мне, Сумарок-молодец, что значит “авария” да “зонд-маяк”?
Ошарашенно поглядел на нее чаруша.
— Неведомо мне это, девица!
Вздохнула Марга.
— Во всю ноченьку ты метался, просил маяк активировать да бросить куда-то, покуда не поздно. Мол, авария у вас там… Беда-крушение.
Растерялся вконец Сумарок.
— Ах, прости, смутила я тебя. Вот, яишницу сготовила, поешь, пожалуйста, пока горячее, прочие уже разбрелись, я тебя поджидала, чтобы не застыло.
Взялся Сумарок за снедь горячую да хлеба укрух, пытался воспомнить, что во сне видывал: ничего на ум не шло. Навроде спал мертвецки. Разве что “авария” запала, как кнут молвил?
К четвертой ночи вовсе усмирел народ. Кто уже и отбыл; прочие песни завели ласковые, прощальные-росстанные, под тихий говор гусельный.
На эту ночку Карусель привечали.
Зажгли колесо-обод — вспыхнул, загорелся ярко. Да принялся народ, кто побойчее, на огневой качели-карусели кататься. Уцепится за петлю-веревку, разбежится, что есть духу, ноги подожмет да так и летит кругом… Сколь мочи есть продержится, клубом валится… Девки да прочие через огни поменьше скакали.
А которые хороводы затеяли, высокие построили, те кружились, за руки взявшись, со смехом над лужком Гусиным в Высоте.
Калина-таки на свой салтык повернул, уговорил кнута в два голоса спеть. Сумароку охота было поглядеть — прежде не случалось ему слышать, как кнут с мормагоном под одни гусли исполняют.
И голоса-то у обоих разными были: у Калины сладкий, глубокий, ласкающий, ровно мед с молоком; у Сивого — сильный, чуть в хрип, красивый, будто зверь бегущий…
Встал в рядах слушателей.
Пробежал Калина по струнам — заговорили, заплакали гусли… Ровно кто жемчугом нижет, серебром ткет.
Да запел первым: точно луч закатный на водной глади раскинулся. Сивый молчал-молчал, а потом вступил, подхватил голос Калины: так тень от птицы парящей лес закрывает, так из-под тихого облака молния высверкивает…
Опомнился Сумарок, только когда песня минула. Оглянулся на прочих слушателей, увидел среди прочих и деву-разбойницу с сочинителем знатным.
Иль, даром что на голову выше Степана, льнула к басеннику ласковой кошкой. Он же, потаковник, ей ручки-пальчики целовал, шептал на ухо, усами щекотал, а Иль только млела да хихикала, точно дурочка.
Марга же смотрела на красавца-гусляра с такой лаской тихой, улыбкой нежной, что наново устыдился Сумарок собственных слов…
После, как кнут да Калина из круга ушли, место другим уступая, выпало чаруше с мормагоном дозором лужок обходить.
Так и разговорились.
Калина отослал прутяных, поглядел им вослед, молвил так:
— Не вспадало тебе на ум, чаруша, что кнуты — те же лозоходы, только крепче оснасткой?
Дернулся Сумарок.
— Пустое мелешь, Калина. Прутяные — они же ровно куклы самоходные. А кнуты…
— Те же куклы, да хитрее, ловчее устроенные. Ровно клепал их другой мастер. Сам посуди: силы немеряно, обличье к людскому близкое, а все ж не человеческое, ум у них гораздый, да знают много больше вежд Князевых.
— Ты потому вздумал Сивого вертиго отдать? Чтобы вскрыли да поглядели, как он изнутри устроен?
Круто, на каблуках, повернулся Калина, и Сумарок против него встал.
— Не ведаешь ты, каковы резоны мои были, — процедил Калина, скулы и лоб у него горели пятнами. — Мал еще, горяч, разумом того не постигнешь. Я за весь народ радею.