***
— Смерть большая, смерть маленькая, смерть большая, смерть маленькая, смерть большая, смерть маленькая, — причитал кто-то в темноте жалким, плачущим голосом, и все щелкал, щелкал, ровно шариками костяными.
Когда щелкнуло особенно громко, у самого уха, он очнулся.
Снова зажмурился — так светло было.
— Здравствуй, здравствуй, Сумарок, — приветствовала его Трехглазка ласково. — Как ты?
Сумарок прислушался к телу.
— Вполне, — сказал с опаской.
Трехглазка вздохнула.
— Кнутовое орудие злое, по себе следы оставляет неизбывные. Подлечила тебя. Но на спине все одно полосы будут, крепко тебя прохватило…
— Подожди…
Сумарок пошевелился: тело будто схвачено было паутиной тонкой, липкой. Чаруша медленно сел, чувствуя, как рвутся волоконца.
Был он вовсе наг, но девушку, кажется, то не смущало.
Коснулся затылка. Должна была там пробоина остаться, но под волосами только шрамы угадывались.
— Дивное дело, девушка, — сказал Сумарок, переведя взгляд на утопицу. — Как такое сделалось?
— Кабы я знала, — улыбнулась Трехглазка печально.
Поднялась сама, помогла Сумароку подняться. Без девичьего стеснения, ловкой рукой, избавила от остатков паутины, протянула одежду.
— Портки да сапоги твои целые, а вот рубашку с курткой попортил кнут. На-ка вот на смену, она крепкая, не нашего шитья.
Подала ему рубаху: длинные рукава, ворот высокий, сама плотная да легкая, а все без завязок. Натянул через голову — села как влитая, плотно тело обхватила.
Сумарок рукой провел по ложнице — точно из теплого железа, гладкая, с блеском.
Да и вся горница, где они находились, была точно из такого же железа сработана. Много узких скамеек-полатей, над каждой будто по мешочку паутинному вислому…Задрал голову: над ним как раз пусто было.
— И сейчас скажешь, что друзья тебе кнуты?
— Так.
— Дело негодное, чтобы друг по тебе плеть выгуливал, — молвила Трехглазка негромко.
Сумарок упрямо головой покачал.
— Тут не только его вина. Сам я подставился. Знаю его, никогда бы по своей воле меня не обидел. Нездоров он, не в себе…
Девушка его слушала, да вдруг опустила голову и тихо, безнадежно заплакала.
Сумарок замолк. Осторожно подступил, приобнял за плечи.
Трехглазка положила голову ему на грудь, прижалась.
Затихла.
— Слушаю тебя, ах если бы мой друг таким был…Посмеялся надо мной, посмеялся да выбросил, точно игрушку ломанную, — пожалобилась горько, всхлипнула.
— Да кто?
Девушка вздохнула глубоко.
— Яра, — выдохнула, — кнут.
Отодвинулась, глаза вытерла.
— Так дело было…мне на ту пору едва семнадцать минуло, росла я в изволье, в холе да ласке. Все для меня было, отец с матерью души не чаяли, нежили-голубили. От того большого ума не прижила, ленилась да баловалась, своевольничала…Случилось раз мне с отцом-матерью на ярмарку ехать, так цмыга налетела. Стражей наших порвала, только к нам в возок сунулась — пришла подмога. Молодец, краше не видывала — а уж сватались ко мне истинные красавцы писанные, из семей добрых. Спустил с твари шкуру, ровно лыко.
Угадал Сумарок:
— Яра…
— Он самый. Улыбнулся мне, так сердце глупое и вострепетало. Ничего не надо, лишь бы Яра мой за руку держал…
Вздохнула глубоко, криво сама над собой усмехнулась.
— А только вскорости надоела я ему. Не одна была, в уши мне со всех сторон пели, сколько кралечек у Ярочки. Я уж, дура, и плакала, и молила, и бранилась, и в ногах валялась…Яра с того пуще ярился. А раз пригласил на прогулочку. Я, курица, думала — мириться…
Трехглазка облизала губы. Заговорила быстрее, суше.
— Как убил меня Яра, так я прямо в оконце и повалилась, ровно бочка с телеги. Стрелу он вынуть не успел. Долго ли, коротко ли, а глаза открыла — чую, легко мне, будто бы живая. Удивилась тому. Огляделась как следует. Угодила я, Сумарок, вот в такой мешочек, он меня и спас от смерти. И стрелу проклятую вытащило незримой силой в руку мне вложило…До конца, сам видишь, не заросло, от того Трехглазкой и прозывают, ну да что теперь.
Я тут, в Горнице, прижилась. Еды мне не нужно стало, воды довольно. Много я в залах ейных ходила-бродила, пару раз едва не заплутала. Каждая палата — на отличку. Эта вот, Железная, вся в таковых мешочках. Есть еще Хрустальный Зал, там столбы стоят стеклянные, в них вода мутная. Туда я не хожу, страшно. Все чудится, что водится в той воде что-то, движется-плещется.
Гул-гомон же с первых дней около кружился. Будто пес сторожевой. Я разобралась как им править немного, будто бы боялся он стрелы яровой.
Стала на землю выходить, а там известия: Яра-то мой вовсе сгинул, запропал. Я думала, стрелой его достать, его же оружием извести. А после решила, что если не ему суждено от руки моей сгибнуть, так пусть другие той же чашей упьются. Гадала, как приманить кнута какого…
— И решила людей гулом-гомоном травить, чтобы наверняка?
— Так и вышло, Сумарок. На мелкую наживку кнуты не идут.
Она помолчала.
Сумарок невольно лопатки поджал, затылка коснулся. Затем выпрямился — как кипятком обдало.
— Послушай, — сказал в смятении, — сколько я тут?
— Три дня, да ночи две.
— Коза! Меня там, небось, уже и схоронили!
Живо представил себе ужас и волнение друзей, застонал.
— Мне наверх надо, скорее!
— Да к чему спешка? — удивилась тому рвению Трехглазка. — Оставайся, Сумарок. Мы с тобой схожи. Горница тебя приняла, излечила. Оставайся — люб ты мне.
Сумарок головой покачал.
— Спасибо тебе, девица, за помощь, а только остаться не могу. Там друзья мои, там жизнь моя.
— Не впервой кнутам людей губить.
— Кнут кнуту рознь.
Вздохнула Трехглазка, губы поджала.
— Вот что, Сумарок. Ты меня от плети упас. Неволить не стану, а и добром пустить не могу. Так поступим: коли сам выход отыскать сумеешь, иди свободно.
Поклонился Сумарок, повернулся.
Задержала его Трехглазка такими словами:
— Погоди, Сумарок, что напоследок скажу. Я так его любила, так любила…Он сердце мое сожрал, а после — убил. Кнуты, Сумарок, с людьми не должны сходиться. Не люди они, не живые они. Куклы. Только с виду как мы, внутри же — железо да пустота. Попомни мои слова.
За угол повернул, темнота обступила. Сумарок глубоко вздохнул, сосредоточился, лишние мысли прогоняя. Прямо направился.
Мало-помалу развиднелось, открылся перед Сумароком первый зал: перемычки от пола до потолка, сам потолок в сумерках сизых таится, ровно нет там никакой породы али перекрыши, а хмара одна ходит кисельная, серая.
А перемычки-балясины те словно каждая из множества-множества спиц собраны. И каждая спица с руку толщиной, и каждая изрезана чудными знаками. Под ногами же будто железо черное, как зеркало полированное. Так Сумарок и пошел.
Тихо совсем было, только шаги его глухо раздавались.
Сперва перед собой таращился, а потом смекнул — будто ноги тянет. Опустил взгляд, охнул: отражение его далеко вперед ушло, и было иначе собрано…Моргнул, думая, как с этой загадкой совладать. На месте встал, и вовремя — будто луч какой от балясины простерся, и отражение пало, потемнел пол от крови…
Попятился Сумарок, осторожно в другую сторону зашагал. Там как раз открылась стена, а в стене — выдворы. Глядь через малое время — опять отражение убежало из-под ног, точно жук избяной вышмыгнул. И тоже не такое, иначе отлито. Между перемычками сунулось, к проему светлому — и сомкнулись те перемычки, сошлись, точно жернова. Казалось, даже костяной хруст Сумарок разобрал.
Поморщился жалостливо, но зато уже другую дорогу себе выбрал. Дошагал — из зала выбрался, вздохнул.
Поклонился на пороге, пола пальцами коснулся, благодаря без слов помощников неведомых.
В сенях-переходе будто сквозняки гуляли. Холодно было, да и на стенах ровно иней. От него Сумарок подальше держался, заметил, что тот сам к нему тянется, растет, друг по дружке карабкается. Быстрее зашагал, почти бегом.