— Нешто про странное ищешь-пытаешь? Про Акулину нашу знаш, кнут? — Первой заговорила, пристроила ведра на коромысло. — Как припало ей счастье за горюшком, да все боком вышло...
— А что приключилось? — Варда легко подхватил расписной водонос, без труда кинул на плечи.
Девица улыбнулась, поглядела по сторонам. Решилась.
— Айда со мной, дорогой обскажу...
Так и пошли. Девушка легко ступала, играла бедрами. Говорила, как песню горлила.
— Акулина-от бобылкой осталась. Мужа ейного плетень прибрал, не уберегся под вечер. А бабешка она молодая, собой ладная, не зазорная, не распустеха. Но несчастливая. Бьется-вьется — а как в прорубь сцать… Мы уж миром подмогали, как исхарчится, хлебом да кормом… Да вот, Акулина-то. Как раз на осень повернуло, а она сидит у себя, носу не кажет: на посидухи и то бросила ходить. А Доля мне шепчет - совсем наша бабонька плохая, в самый куром у себя на задах лопатой ковыряет, ровно сажает что…Мы уж думкали, с умом смешалась.
Вздохнула томно. Варда и слушал, и видел: лукавые завитки волос на висках, над стройной крепкой шеей.
— А одним днем в узел уехала, вернулась — не узнать. Всё обновы, доцке подарунков навезла… Да недолго счастье было. Одна радость-памятка от мужа ей осталась, дочурка. Уж така была ласковая, да красавица, да рукодельница…
— Была? — нахмурился Варда.
Встали у забора, перевитого сохлым вьюном. Коромысло Варда отдавать не спешил, а девица не торопила. Пришагнула ближе, голову подняла, глаза у ней горели, как у кошки. Щеки, губы потемнели. Пахло от неё сладко, дурманно: яблоками медовыми да душистой, душной травой.
— Ох, была… Лишенько приключилось: пошла девчурка по грибы-ягоды, да и сгинула. Только обрывочки сарафана да лапоточек погрызенный нашли.
— А что Акулина?
Девушка опустила голову, за локти себя обхватила.
— Сперва выла что волчица, по земле каталась, волосы рвала. Потом угомонилась вроде, люди и отступили. А она, сердешная, печь истопила, в самый жар залезла и заслонку за собой… Ох, злая смерть. — Поежилась, вздохнула жалостливо. — Люди говорят, непокойно с той поры в дому том. Будто в полночь огнь вспыхивает, и голос из того огня плачется да жабтится: ой люди, дурно мне, томно мне, горю-не сгораю… А думаю, что летывал к ней змий — хучь и не было тому видоков. Иначе с чего вдруг богачество припало? Сама, правда, балакала — муж при жизни схоронок устроил, а она уж докумекала, отрыла..
Варда помолчал.
Насчет летуна сомнения бороли — мало тех змиев-прелестников осталось, и про всех он знал. В эти края оне не забирались, другие твари отшибли. А вот про голос могли и не врать люди — из горелой горькой плоти многое нарождалось. Многое, да недоброе.
Что же, подумал, набольший про такое злосчастие не сказал, утаил? Или забоялся, что узнает начальство — шапку долой?
— Проведешь к дому Акулины? Проверить надобно.
— Провести дело не хитрое, ништо там не тронуто, ни щепочки, люди стороной обходят. — Девушка опустила ресницы, повела плечами. — А только как обратно мне по темноте идти? Страшно, после таких-то страстей.
— Не бойся, — Варда поглядел ласково. — Провожу.
***
Проскребло по стене, будто кто удержаться пытался, да сверзился. Стукнуло в оконце.
Варда вскинулся на шум, но поздно — ушло. Было ли вовсе? Сам не заметил, как задремал — уж больно ласковая девка попалась, полнотелая, горячая. И именем родители одарили-побаловали: Павлина, Павла, Павушка. Не часто Варда с людвой близко сходился, повредить боялся, обидеть силой, потому сторожился. А тут не сдержался.
Давно не случалось.
Под боком завозилась, просыпаясь, Пава; потянулась со вздохом сонным. Вдруг вскрикнула тонко.
— Чего ты? — Варда склонился к ней.
Павла же, онемев, щупала руками голову. Схватила пальцами обрезок волос — запричитала.
— Это она, она! Акулинка, закликуха проклятая, колдовка! Гневается!
Варда только разглядел, в бледном утреннем свете: половина волос у Павушки отхвачена. Кто успел, как? Не входил, не подходил никто — уж он бы зачуял.
Обнял голубушку, погладил по спине, оглядываясь, прислушиваясь. Обиталище стояло вымороченное. Не было никого рядом: ни живого, ни мертвого. Кто бы ни учинил сие злодейство, ушел уже.
А только крепко сомневался кнут, что Акулина той беде виновница.
С улицы долетели отдаленные всполошенные крики, беспокойный брех.
— Да что ж такое, — пробормотал Варда, нашаривая в сумерках порты да прочее снаряжение. — Одевайся, милая, поспешать надо.
Девушка вскинула на кнута заплаканные глаза.
— Не пойду никуда! Как людям-от на глаза казаться! Засмиют!
— Тогда оставайся, меня дожидайся. — Не стал настаивать Варда. — Я быстро обернусь.
Остаться любушка не решилась. Оглядела темные углы. Когда любились, отлетел страх, а сейчас — накатило. В горнице еще ничего, а вот за стеной, где та самая печь жила-поживала... Всхлипывая, поспешила следом за кнутом, прикрыла платком волосы — однако никто из толпы в их сторону и головы не повернул.
Пава и сама, как разглядела, столбом встала, пальцы закусила. Забыла голосить. Платок сполз — и того не заметила.
Было от чего.
***
— Ох, крови-то, крови...Что же такое деется...Крови, крови-то...
Тихон, приговаривая, шапку стянул, качал круглой стриженой головой. Испуганно гомонили подтянувшиеся на всполох люди — сплошь бабы да девки. Близко не подходили — боялись. Варда, ростом выше прочих, осторожно снял с тына примерзшее тело, бережно уложил. Сивый тянул ноздрями воздух, всей пастью прихлебывал.
— Людей придержи, — попросил Варда, а Сивый, не морочясь, обернулся и выщерился, ногой топнул.
Качнулась земля. Люд попятился.
Только Пава вдруг вскрикнула, руку вытянула.
— Куколка у ней, глянь-ко! Куколка!
Сивый первым углядел. Наклонился, ловко выцепил из мерзлой розовой каши куколку. Совсем простую — голова из тряпошного шарика, да ветки крученные.
— Куколка, говоришь...
— Она, она, — вздохнула Пава прерывисто, комкая платок. — Ровно такая же у девчонки Акулининой была при себе... Мы еще гадали — на что. Мать ей навезла всяких, а она с этой косоротиной зубастой таскалась...
Шмыгнула, отвернулась.
— Кто признал? Чья будет?
Бабы шептались, качали головами.
Набольший решительно проговорил:
— Не нашенская. Чужачка. И платье не нашего крою. Как забрела только... И кто поел? — смотрел на кнутов с испугом, с надеждой.
И то верно — ни чаруш, ни мормагонов, ни князевой бороны рядом не было. А были только женщины да старик-набольший. Кто защитит, если не кнуты-пастухи?
— Разберемся, — твердо проговорил Варда, Сивый же прибавил.
— Курятник разгони только свой, нечего квохтать да крыльями хлопать.
— А сам задержись, — попросил Варда тихо, но от тихого этого голоса затрясся набольший, побелел.
...унесли бабочки залетную голубочку. Обмывать, песни петь, баюкать-пеленать, чтобы тихо-мягко спала-почивала, людей не тревожила. Хоть и чужая, а все же — кровь красная, кости белые.
Кнуты же остались место доглядывать.
Истерзали жестоко. Поели, но не всю. Будто с разбором жрали, самую сладость — лицо, грудь, бедра, живот... Плоть снимали с кожей, длинными отрезами. Ножи на такую работу нужны были особые.
Али когти.
— Стерга? — прикинул Сивый. — Рыло комариное, шуба соболиная, когти совиные — мясо колупать?
— Сдается, она, — хмуро согласился Варда. — Давно я про их сестру не слышал. Вроде как побили всех — и вежды старались, и мормагоны, и мы-кнуты руку приложили...
— Значит, оставила яичко. А кто-то с глупости да жадобы насидел.
Стерга-сестричка, хитрая птичка, деточек своих не выхаживала-не вываживала. В гнезда закидывала яички пестренькие, а клушки-голубушки их принимали, теплом согревали. Выводилась такая тварница быстрее прочих птенцов, и сначала матку сжирала, затем яйца выпивала.
На дереве, в гнезде, жила-была, пела песни комариным голосом. А как случай выходил, валилась сверху на крупного зверя, ему брюхо раскапывала, там садилась и дозревала, отъедалась.