— Леонидос Эспиноза, — молвил пятый из них, он был ниже, чем другие, не столь красивый, смуглый, с чёрными глазами, чьи уголки опускались вниз, но его приятная белозубая улыбка освещала эти невзрачные на первый взгляд черты каким-то невидимыми лучами, и Елизавета Андреевна сразу поняла, что он человек с добрым сердцем.
— Себастьян дон Мора.
— Оскар Олвера-Франко.
— Альберт де Ариас.
— Иван Сантана-Бланко.
— Иммануил Велез, — последний взял руку Елизаветы Андреевны и она, приподняв на него взор, залилась румянцем, тело её охватила дрожь, а к горлу подступил тугой комок того самого первого страха в день приезда во Флоренцию.
Иммануил слегка коснулся губами её руки, а она, словно под властью каких-то таинственных чар, не могла ни вымолвить что-либо, будто язык онемел, ни шелохнуться, ни отвести взгляда от этого прежде незнакомого лица — поистине, это было самое красиво лицо, что видела она когда-либо: глаза не большие и не маленькие, чёрные, сияющие под дугой чёрных бровей, нос с чуть заметной горбинкой, губы не полные и не узкие, средний рост, хорошо сложенный — таким предстал Иммануил Велез, во всём нём: в каждой чёрточке лица, в каждом движении заключалась-таилась гармония — этот чёткий след настоящей, подлинной красоты, которой с незапамятных времён поклонялись люди и которую запечатлели в своих трудах скульпторы и художники. Да, Иммануил был красив, слишком красив и впервые в жизни в душе Елизаветы Андреевны зародились свежие ростки некоего потаённого чувства — чувства, что ранее она никогда не испытывала, но тем сильнее, стремительнее оно стало разрастаться внутри неё.
Она не могла заснуть всю ночь. То и дело переворачиваясь с боку на бок, впадая то в дремоту, но вновь пробуждаясь, она глядела в чернеющую пустоту, окутавшую всё видимое пространство своей тонкой пеленой. В голове проносились непонятные мысли, вспоминался отрывками прожитый день и когда наступала пора припомнить лица мексиканских синьоров, её как по мановению охватывала тревога, а стоило лишь внутренним взором узреть прекрасное лицо Иммануила, как душу наполняла всетёплая, приятная, сладостная пелена, уносящая с собой в далёкие, невидимые грёзы, но когда приятное видение растворялась в дымке тумана, сердце сжимало та самая привычная уже тревога.
"Господи, да что же опять со мной? Неужто это наваждение какое?" — мысленно думала Елизавета Андреевна, стараясь подавить дрожь во всём теле.
Рядом с ней мирно спал Михаил Григорьевич, но, раз взглянув на него, она вдруг почувствовала к нему тайную, непонятную ненависть — и это-то к тому человеку, который любил её и от которого она не видела ничего, кроме добра. Тогда Елизавета Андреевна, поистине испугавшись собственных мыслей, поднялась с постели и подошла к углу, где в золотистом окладе стоял Образ. Холодной рукой она зажгла лампадку, трижды осенила себя крестным знаменем и зашептала в тишине:
— Господи. Иисусе Христе, Сыне Божий. Спаси и сохрани от наваждений и дум бесовских, и дай покой душе моей, отведи от меня уныние и скуку.
Свеча ровным пламенем горела в ночи, освещая бликами кроткий и в то же время строгий Образ.
XIX ГЛАВА
Следующий день наступил также как и предыдущий, и все прежние дни, только что-то неуловимое изменилось, нечто такое, о чём страшно думать, но приятно мечтать. Дневные лучи жаркого солнца осветили белую опочивальню золотистым светом, вспыхнули раз на тёмно-русых волосах Вишевской, прямо сидящей у зеркала за туалетным столиком, шлафрок из дорогой струящейся ткани, по краям инструктированный французским кружевом, плотно облегал её стройный стан. Вокруг ходил взад-вперёд Михаил Григорьевич: в накрахмаленном сюртуке, весь надушенный, несколько взволнованный, как то бывает у него перед важным собранием, он каждую минуту поглядывал на часы, ожидая приезда экипажа.
— Сегодня, — сказал он жене, — будет ужин на первом этаже дворца, который зададут наши мексиканские знакомые. Ныне они разместились здесь, над нами — на третьем этаже, и как соседей, искренне просили принять приглашение на столь желанное торжество.
Елизавета Андреевна вытянулась, рука, что расчёсывала волосы, зависла в воздухе, былая тревога кольнула в груди — в самое сердце и она, силившись из последних сил оставаться наивно-равнодушной, напустила на себя наигранный грустный взор и сказала:
— Позвольте мне остаться сегодня здесь, у меня нет ни желания, ни сил присутствовать на каком-либо ужине.
— Почему вы так решили? Рзаве сие благородные судари обидели вас чем-либо или сделали что дурное?
— Нет… нет, всё не то, просто я… — она отвернулась, потупив взор, уставилась в окно, — простите меня, может, я поступаю дурно.
— Вы ни в чём не виноваты: это ваше право — согласиться или отказаться. Но я прошу, искренне прошу вас всегда держаться со мною рядом, ибо вы — моя поддержка, моя единственная опора, и кому, как ни вам, разделять со мною все радости и горести? — он сел у её ног и взял её руки в свои.
Елизавета Андреевна изучающе глядела в его лицо — этот взгляд робких глаз под круглыми очками, эта кроткая улыбка, которые она видела уже столько лет явили тот залог тёплой надежды, перед которой рассеялись все чары и заботы, она согласилась быть с ним рядом — хотя бы здесь, на чужбине. Радостный Михаил Григорьевич, счастливый от мысли, что супруга дала согласие, искренне поцеловал её в губы и когда стрелки часов показали одиннадцать, взял в руки шляпу и бросил на прощание:
— До вечера, моя дорогая. Надеюсь, сегодня вы будете счастливы.
В десять часов пополудни в главном зале дворца, расположившись на мягких стульях и софе, сидели в ожидании Вишевский и мексиканские доны. Почтенные судари, во французских фраках, надушенные, чинно-благородные, тихо меж собой переговаривались, закуривали сигареты и табачный дым смешивался с ароматом недавно сорванных цветов.
— Когда же спустится ваша супруга, синьор Вишевский? — поинтересовался Себастьян дон Мора, отложив газету в сторону.
— Непременно. С минуты на минуту. Надеюсь, вы понимаете: женщины всегда долго прихорашиваются у зеркала.
— Ах, эти зеркала, — усмехнувшись, молвил до сего времени молчаливый Мигель Кастилло-Ривера, — сдаётся мне, что их придумал сам дьявол, иначе женщины никогда не подводили бы нас своим опозданием.
Остальные мексиканцы, как и все набожные жители Мексики, перекрестились, про себя прошептали молитву.
— Не упоминайте "его" всуе, синьор, грех это, — ответил Иван Сантана-Бланко, другие в поддержку данных слов утвердительно закивали.
Михаил Григорьевич ошеломлённым взглядом окинул собравшихся, нечто странное, будто острая нить, кольнуло его изнутри, ему было неприятно, что эти судари после дня знакомства столь фривольно отзываются об его жене, но он также как и они являлся гостем здесь, во Флоренции, и потому — как дипломат, как человек высших устоев и порядков предпочёл смолчать. Лишь стоящий чуть поотдаль от остальных Иммануил Велез хранил глубокое-задумчивое молчание.
Тут раздались глухие шаги на лестнице, застеленной красной дорожкой; маленькие ножки в атласных туфельках осторожно ступали вниз, боясь ненароком задеть длинный шлейф платья. Все господа разом притихли и встали со своих мест, не мигая уставились в сторону лестницы. Елизавета Андреевна появилась словно сказочное видение: её белоснежное платье с короткими рукавами, оголяющие плечи, лиф в обрамлении кружев из тюли и подол, драпированный ассиметричными, широкими — на древнегреческий манер складками, чьи края окаймляли атласные нежно-розовые ленты, шлейф — длинный, шуршащий, украшенный шёлковыми розами, тянулся по полу струящейся волной. В этом наряде она походила на невесту, если бы ни отсутствие белоснежной невинной фаты. Сам очарованный женой, Михаил Григорьевич протянул ей руку и подвёл к своим новым знакомым, как юы балансируя между ними и ею. На фоне рослых, широкоплечих мексиканцев Елизавета Андреевна выглядела крохотной фигуркой, столь прелестной и удивительно нежной. Каждый из синьоров, как истинный благородный дон, был несказанно счастлив взять её руку в свою, дабы почтить знаком уважения, и когда они, зачарованно глядя на неё, подносили каждый тонкую руку к своим губам, она ничего не почувствовала: ни смятения, ни прежней тревоги, ни сладостного наваждения.