— И что это за роли?
— Все просто. Он за тобой ухлестывает, ты им помыкаешь, он делает предложение, ты смешиваешь его с грязью — правила примерно такие. Шах и мат. Усвоила?
— Звучит замечательно, — сдержанно отозвалась сестра. — И все путем, пока в твои шахматы играют двое. Один на один я этого мальчика с закрытыми глазами обставлю, даже потеть не придется. А если третий игрок вмешается?
— Ты про отца?
— Нет, про Магнуса Карлсена! Ну, конечно, я про отца…
— Опять все заново? Насчет отца проходили уже, вспомни… Если под его почтенной плешью и блуждают какие-то марьяжные помыслы, то что он сделает против твоего хотения? Ну, не полюбился тебе молодой человек — и все тут: уши противные, ноги кривые, спереди байда какая-то телепается. Полный урод, короче. Несите следующего… А коль скоро жених невесту не устраивает, то родителю чем крыть? Ничего худого с тобой не случится. Насильно под венец не поведут.
— Насильно не поведут, пожалуй, — без особенной уверенности признала Алена. — Здесь я с тобой соглашусь… Димуль, ты уж извини, что я тебе мозг выношу своими фобиями. Сама уже все — кранты, не вытягиваю. Внушаю себе сутками напролет, что все это хня — бояться нечего… но боюсь… Тут вот еще какое соображение. Приневолить меня не могут, это правда, а взять и хорошенечко на волю надавить — сколько угодно. Сам знаешь…
— Бог с тобой! — сказал я…
В действительности, именно теперь сестре и следовало разрыдаться. Названная ею перспектива, в отличие от множества преувеличенных и попросту надуманных страхов, при известных условиях представляла собой не мнимую, а весьма осязаемую угрозу. Надавить могли. И справиться с этим давлением, если ему найдется весомая причина и если оно будет пущено в ход, у нее не оставалось ни малейшего шанса. Вопрос был только в том, имелся ли у отца настолько серьезный мотив, чтобы воля близкого человека превратилась для него либо в объект манипуляции, либо в преграду, которая должна быть сметена невзирая на лица и последствия. В такие моменты в его предельно рациональной вселенной начинали действовать силы, не связанные с рациональностью ничем общим, и он скорее поступился бы самой вселенной, со всем, что ее наполняет, чем теми принципами, согласно которым она, в его понимании, обязана была существовать и эволюционировать.
Предположение Алены, если, конечно, под ним имелись хоть какие-то основания, подводило сестру слишком близко к черте, за которой кончалась прежняя жизнь (не без труда и некоторых жертв подогнанная под внешнюю рамку, но все же привычная и усвоенная ею как единственно для нее возможная) и начиналось нечто, чего ей не доводилось еще испытать, — нечто, что еще только предстояло выбрать, и выбор этот, в границах игры, частью которой она себя считала, совершался за нее (и в этом смысле — вместо нее), а все, что ей самой доставалось, это еще больше труда — с тем, чтобы вытравить из себя то, чем она, по сути, была в прежней жизни, и еще больше жертв, тем менее болезненных, чем страшнее и немыслимее были предыдущие.
Был и другой выбор: тот, который Алена могла бы сделать самостоятельно, если бы могла его сделать… Для этого ей нужно было выйти из игры: перестать быть шахматной фигурой, всецело подчиненной кодексу неоспоримых правил, фигурой, которая не в праве заявить протест, касающийся отдельного хода или предписанного ей способа ходить, если она признает при этом — шестьдесят четыре квадрата и то, что партия продолжается… Однако, как я ни старался, мне не удавалось представить сестру в другой роли. Я боялся — безумно боялся того, что для нее перестать быть шахматной фигурой равносильно тому, чтобы просто перестать быть. Поскольку (уж в последний раз употреблю эту истертую метафору) Алена и не была ничем иным, как только шахматной фигурой. Отнимите у нее эту сущность, и что произойдет? За пределами мирка, ее породившего, вне которого она себя не мыслила, у сестры, возможно, получилось бы дышать, говорить, ездить в метро (сколько было восторгов, когда ей однажды это позволили), но с течением времени здесь, в чужеродном для нее мире, от нынешней Алены, вероятно, останется так же мало, как и в ее собственном, решившем вдруг предъявить права на то, что раньше ему не принадлежало, и обложить непосильной данью самую возможность пребывания в нем. Наверное, вы спросите: уж такая ли великая ценность эта нынешняя Алена, чтобы стремиться сохранить ее от перемен, которые, как знать, могут пойти ей на пользу? Не всякий ли человек проделывает данный путь, меняясь с каждым решительным шагом: или в потугах его совершить, или вследствие его совершения? Я не стану отвечать на это… Я мог бы задать свои вопросы, если бы меня занимало ваше мнение на сей счет: что есть «ценность»? что такое «польза»? В моей Алене заключалось то, чем дорожу лично я, и мне нет нужды оправдывать свое отношение к ней какими-то посторонними ценностями. Перемены, ожидавшие сестру по ту или иную сторону предстоящего выбора, не могли не коснуться самой основы ее характера, частью которого (иронический поворот) всегда была никудышная устойчивость к переменам. Для нее переход к существенно новому состоянию лежал через надрыв, через ломку, сходную с той, что испытывают героиновые наркоманы, и нельзя было исключить, что она просто не переживет такого перехода: не в физическом, возможно, смысле, а в плане ее настоящей личности, смутную тень которой я напрасно буду искать в этих синих глазах, что прямо сейчас взирают на меня доверчиво и немного озабоченно, однако вовсе не собираются оплакивать собственную участь, несмотря на мрачные прогнозы в их отношении, зародившиеся в моей голове…
— Бог с тобой! — сказал я. — Уж на что я не фанат отцовских методов, но в такой исход даже мне поверить сложно. Мы же не о карьере твоей говорим и не о светских повинностях, а о личной, мать ее, жизни и сердечных предпочтениях. Сюда, будем справедливы, отец своими коваными сапогами никогда еще не вторгался…
— Go on, — предложила сестра, когда я на мгновение запнулся, в знак того, что не оспаривает моих слов, но пока не до конца понимает, какую спасительную идею я хотел в них вложить.
— Я к тому, что не его это территория, — продолжил я свое рассуждение, пытаясь вселить в сестру уверенность, которой мне отчаянно недоставало самому. — Твое образование — уж какая чувствительная тема для отца, и, тем не менее здесь он уступил в свое время: выслушал, поартачился, но благословил тебя на твой никчемный исторический. Так с какой стати ему упираться рогом что есть мочи, когда речь идет всего-навсего о твоем спутнике жизни?
— Ты же сам себя слышишь, правда? — решила уточнить Алена.
— Слышу превосходно, — разозлился я на свое косноязычие. — Мысль здравая, просто выразился неудачно. Вношу поправку… Разумеется, отцу небезразлично, что за хрен с горы поведет тебя к алтарю, и, вернее всего, он попробует подрезать крылья вашему Амуру, если хрен окажется не того сорта. Однако одно дело — забраковать твоего избранника, и совсем другое — вынудить к браку со своим собственным… Так, стоп! Это я тоже услышал. Но ты меня поняла: я сейчас о Сергее. Или о любом другом золотом юнце, которого отец сочтет выгодной партией для своей дочурки. Будет ли он направлять и подталкивать тебя в твоем выборе? Вполне возможно. Но наседать, как он умеет, и, тем паче, приставлять нож к горлу — не думаю. Зачем ему? Не того калибра этот вопрос…
— Так все дело в калибре? — Алена подтянула к себе правую ногу, которую я без труда различал по блескучему браслету на щиколотке (прошлогодний подарок от любящего брата), и довольно бесцельно, на мой взгляд, принялась тереть тонкую кожицу между пальцев. — А если калибр окажется подходящим? Если для папеньки это почему-то принципиально? Если у него какая-то капитальная ставка на мое замужество, о которой мы не знаем?
— Слишком много «если», дружок.
— Вообще-то, одно…
— Да, верно… По сути, одно, но очень значительное. Так что правильнее будет выразиться: слишком большое «если». Именно от него все зависит в нашем ребусе и именно о нем нам ровно ничего не известно, как ты сама только что сказала. Поэтому обсуждать эту тему сегодня немножечко бессмысленно, не находишь?