– Я предъявляю вам личный иск, – быстро и тихо сказал Мангуст.
– Вы? Вы? – Я даже засмеялся. Его нахальство было похоже на сумасшествие. – Вы-то какое к нам имеете отношение?
– Я предъявляю вам иск в заговоре и убийстве моего деда Элиэйзера Аврума Нанноса…
Дед. Как говорила моя теща Фира Лурье: «Фар вус?» Почему? Почему – дед? Какой еще дед? Что он плетет? Тоже мне, внучек хренов объявился!
– Это что же выходит, – поинтересовался я. – Если ты мне теперь зять, значит и Наннос мне родней доводится?
– Выходит, что так. Хотя Элиэйзер Наннос, к счастью, этого предположить не мог.
– Да и я, признаться, тоже о такой мэшпохе мечтать не смел…
Хороша семейка – в жопу лазейка…
– И что, ты теперь пришел мстить?
– Нет, я пришел сделать свое дело, – твердо сказал Мангуст.
– А в чем оно, твое дело? Вербануть полковника Конторы?
– Нет. В этом смысле вы нас не интересуете.
– Тогда чего ж тебе надо?
– Чтобы никогда более – до конца этого мира – еврея нельзя было бы убить только за то, что он еврей.
– A-а… Ну-ну… Впрочем, Элиэйзер-то, во всяком случае, умер не из-за того, что он еврей!
– А из-за чего? – невинно спросил Мангуст. – Вы хоть помните, за что посадили Нанноса?
За что сидел Наннос? Вообще-то, это дурацкий вопрос: за что сидел? Можно спросить: почему? Или: для чего? А за что – это не вопрос.
Там, кажется, речь шла о законспирированном сионистском подполье, о подготовке не то десанта в Литву, не то побега через границу. Ей-богу, не помню подробностей. Да и не имели они никакого значения…
– Не помню, – честно признался я.
– И слово «бриха» вы тоже не помните?
– Нет.
– Бриха – значит побег. Это исход из Европы в Палестину остатков недобитых в гитлеровской бойне евреев. Не припоминаете?
– Припоминаю, – кивнул я.
Припоминаю. Теперь, конечно, припоминаю. Лютостанский потому и доказывал, что лучше Нанноса нам не сыскать фигуры.
…Этих людей называли эмиссарами Эрец-Исраэль. По всей разоренной, распавшейся Европе рыскали боевые парни, сколачивали отряды, колонны, группы из сирот, вдов, стариков, инвалидов – всех выживших евреев – и вели их нелегально, без документов, без разрешений, вопреки запретам к их будущему жидовскому отечеству, к их придуманному национальному очагу. И вялые послевоенные правительства – от английского до румынского, от французского до польского, – будто предчувствуя, какую кашу из дерьма заварит мировая жидова на этом очаге, и тайно соглашаясь с покойным фюрером Адольфом в том, что лучший национальный очаг для евреев – это крематорий, всячески запрещали деятельность палестинских эмиссаров, ловили их, штрафовали, интернировали, на год-два сажали в тюрьмы.
А те не унимались: бегали из тюрем, давали взятки, контрабандно вывозили евреев из всех южных портов в свою обетованную Палестину, дундя неустанно, что, только собравшись в земле отцов – все вместе! – они не отдадут себя больше на смерть и поругание.
И так эти жидюки боевые раздухарились, что забросили группу эмиссаров и к нам – в Бессарабию и Прибалтику. Мол, это не советская земля, а оккупированные территории, и местные евреи вправе выбрать себе местожительство. Сейчас это даже представить трудно – при современной-то границе дружбы с братскими социалистическими странами, запертой на тройной замок. Но тогда, в послевоенном брожении и неустроенности, вывели эти прохвосты из Бессарабии – через Румынию и Болгарию – несколько тысяч человек. А в Литве накололись…
– Теперь вы вспомнили, из-за чего сидел в концлагере Элиэйзер Наннос? – терпеливо спрашивал Мангуст.
Я вспомнил.
И подумал, что в этом бесконечно долгом разговоре с Мангустом я превратился в странный инструмент – вроде механического пианино, в котором он медленно прокручивает свой мнемонический валик злопамятности и жажды мести, и с каждым оборотом крошечные штырьки и вмятинки этого валика насильно извлекают из меня визгливую мелодию ужасных воспоминаний о прошлой, навсегда ушедшей жизни.
Оказывается, не навсегда. И не ушедшей. Длящейся.
Он доказывает, что я – тот прошлый, далекий, молодой кромешник, и я – сегодняшний усталый либерал, интеллигент, всем отпустивший все грехи и забывший все, – это, мол, один и тот же человек.
Идея немилосердная, ненаучная, недиалектическая. Требующая достойной отповеди.
Поэтому я мягко заметил:
– Разговор, в котором один из собеседников только спрашивает, а другой только отвечает, называется не беседой, а допросом. Обращаю твое внимание, сынок, на это обстоятельство, поскольку и у меня тоже есть вопросы…
– Пожалуйста! – Он широко развел руками и любезно заулыбался. – Как угодно много! Но разрешите напомнить о вашем горячем желании обращаться ко мне исключительно на «вы»…
– Ну конечно, мне ведь без разницы – «тыкать» или «выкать»… Да, так что меня интересует: только у нас, в Союзе, вашу родню обидели? У вас там, в Германии, все в порядке? К ним претензий не имеется? И виноват один товарищ Сталин?
– Почему же один товарищ Сталин? – пожал плечами Мангуст. – Партайгеноссе Гитлер разыграл с ним мою семью, как в регби: счет восемнадцать – пятнадцать в пользу фюрера.
– Точнее?
– Не может быть точнее! Гитлеровцы убили восемнадцать моих родственников, а вы с вашими коллегами – тринадцать.
– И вы равняете нас, освободителей Европы от коричневой чумы, с фашистской нечистью?
Мангуст оскалился:
– Бог с вами! Я ведь сразу отметил, что нацизм, как более радикальное и искреннее учение, выиграл это соревнование…
– Практически получается – из-за вашей родни, в сущности, и началась Вторая мировая война! – ухмыльнулся я.
– Во всяком случае, с моей родни началась война, – невозмутимо сообщил Мангуст. – Гитлер захватил Польшу, а Сталин – Литву. В Варшаве оказалась вся семья моего отца, а в Вильно – вся семья матери.
– А как же, уважаемый зятек, удалось уцелеть вам?
– Я родился во время восстания в Варшавском гетто. Мою мать со мной на руках вывели из города через канализационный сток. А отец вместе с Мордехаем Анилевичем бился до последнего дня в гетто. И погиб. А я выжил. И пришел к вам.
– Но почему ко мне? Разве я убил твоего отца?
– Вы убили моего деда. Элиэйзера Нанноса. В феврале тысяча девятьсот пятьдесят третьего…
Да, конечно, это было в феврале. В конце месяца. Числа двадцатого – двадцать пятого…
Лютостанский, мудрец, удумал. Он нашел евреям нового Моисея, современного, настоящего. Который даст им новый закон, принесет новые скрижали и поведет в новую страну обетования – за полярный круг, в Арктику, на полуостров Таймыр, в солнечную страну Коми.
И не надо им будет бродить по тундровой пустыне сорок лет – за сорок дней будет завершена вся операция.
На должность Моисея предложил Лютостанский Элиэйзера Нанноса – зэка из лагпункта Перша лагерной системы Усольлаг ГУЛАГа МГБ СССР.
Зэка Наннос, 76 лет, образование низшее, профессии не имеет, без определенных занятий, источники доходов сомнительные, до первого ареста в июне сорокового года подвизался в несуществующей должности Виленского гаона, что по их тарабарским представлениям означает «духовный вождь, мудрец и учитель».
До момента изоляции от общества в качестве социально вредного элемента Элиэйзер Наннос в течение тридцати лет занимался сознательным одурманиванием трудящихся литовских евреев, внедряя в их умы вздорные сионистские представления.
* * *
И арестовав, его – спасли.
Потому что через год все его родственники, оказавшиеся на территории, временно оккупированной немецкими захватчиками, были расстреляны или отравлены в газовых камерах. Это, конечно, те, кого мы оставили на воле после ареста Нанноса. А с теми, кого прибрали вместе с дедом, – с ними по-разному получилось. Конечно, кое-кто пострадал, не без этого в военной неразберихе. Вон, Мангуст утверждает, что тринадцать душ преставилось. Вполне может быть, кто их знает, кто их в те боевые времена считал…