Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И Нина Федорова здесь же стоит почему-то – наша секретарша из Союза писателей. На меня смотрит с болью, лицо трясется.

– Ты как сюда попала, Ниночка?

– Я за тобой, Алеша. Тебя Петр Васильевич разыскивает. Там переполох какой-то. Меня за тобой на машине послали, у тебя телефон не отвечает…

И не пригасла моя ярость, и страх к горлу не подступил, хотя решил я, что они будут меня арестовывать. Бегать мне от них бессмысленно, но если они так обнаглели, что хотят меня взять в Союзе – то я хоть им устрою там памятное представление. Я буду драться, вопить, кусаться, я соберу толпу, которая надолго запомнит, как меня будут волочь по коридорам. Помогать им молчанием я не стану.

Уж если писателями поставлен руководить генерал МГБ, то пусть он всем покажет свои профессиональные ухватки.

Я не заметил, как мы с Ниной промчались на казенной машине через центр, притормозила «Волга» у подъезда, и я влетел в вестибюль, и во мне клокотала и ярилась каждая клеточка, бушевал и рвался каждый нерв, и только рогатина в бок могла сейчас угомонить мое бешенство.

Безлюдно и пусто было в этот утренний час в нашем клубе. В деревянной гостиной сидел за столиком негр и собирал партвзносы. Этот человек – поэт Джимми Джеферсон. Бесприютное дитя людское, затерявшееся в мирской неразберихе. Его ленивые родители – американские коммунисты – привезли сюда до войны младенцем, и в возрасте одного года он стал кинозвездой. Джима сняли в картине «Цирк» – нелепой мелодраме о белой женщине, гонимой американскими и немецкими расистами за ее чернокожего ребенка и нашедшей счастье в нашей стране. В апофеозе фильма маленького негритенка передают с рук на руки и любовно баюкают представители братских советских народов. Ударный кусок – Джим на руках у Соломона Михоэлса, с чувством и слезой поющего ему еврейскую колыбельную. Как только Соломона убили, весь этот кусок вырезали, и двадцать лет зрители с удивлением смотрели, как непонятной причудой монтажера черный младенец перелетал с рук на руки через весь цирковой амфитеатр.

Теперь Михоэлса снова вклеили в картину, но ныне живущие люди просто не знают – кто этот лобастый еврей с выпирающей мощной губой, кого он представляет и на каком языке поет.

А тихий безобидный Джимми собирает у нас партвзносы в свободное от писания лирических стихов время.

Я хлопнул его по плечу и спросил:

– Джим, ты хорошо помнишь Михоэлса?

Он удивленно посмотрел на меня и покачал головой:

– Вообще-то, не очень… Даже можно сказать – совсем не помню. А что?

– Ничего, Джимми, все в порядке. Главное – собирай аккуратно взносы и не забивай себе голову пустяками…

Бегом поднялся по лестнице на второй этаж и рванул дверь в кабинет Торквемады.

– Вот он, явился! – крикнул мне в лицо мой постный истязатель, пепельный от тоски и злости Торквемада, Петр Васильевич.

Как школьники боятся директорского кабинета, так все писатели опасаются этой нелепой комнаты, куда они ходят к зловещему хозяину с просьбами, доносами, для порки и унижений.

И я боялся. Пока меня не затопила душная ярость ненависти.

А в разных углах дивана сидели два сизых неприметных человека. Они должны в совершенстве знать систему карате, если надеются тихо забрать меня отсюда.

Я сел в кресло против стола, удобно развалился и закурил сигарету – специально разместился так, чтобы эти двое были все время в поле зрения.

– Доигрались, гаденыши… – горько сказал хозяин, и я увидел, что он не ломает дурака, а действительно остро горюет, он сокрушен и раздавлен.

Но я молчал как замороженный. Мне им помогать нечего.

– Ты знаешь, где твой брат? – спросил Торквемада, прикусывая от злости синий кантик нижней губы. Ага, значит, и до них уже докатилась эта грязная история с Антоном. Но как меня они собираются к ней подвязать?

– На работе, наверное. А что?

– Я про Севку спрашиваю!.. – крикнул писательский генерал, и с его очков посыпались синие искры, как с точильного камня.

– Севка?! – И предчувствие сжало холодной мохнатой лапой сердце. – Он в Вене… Я не понимаю, о чем вы спрашиваете…

– В Вене… В Вене!.. В Вене!!! В жопе он, а не в Вене! Он убежал – Иуда проклятый! Перебежчик! Сука продажная! Предатель!!!

Взметнулись бесплотно с дивана сизые, я отшатнулся, спросил испуганно и удивленно:

– Куда убежал? Что вы несете такое?.. Вы о Севке говорите?..

– О Севке! О Севке! О братце твоем замечательном! Он позавчера попросил политического убежища у американцев…

«Мне надоело пить рыбий жир…»

– Ты понимаешь – что это значит?

«У меня здесь остаются две родные души, и обе меня не любят…»

– Полковник спецслужбы – перебежчик! Ты представляешь, что он, гадина, унес с собой?..

«Омниа меа мекум в портфель…»

– Мы ему покажем убежище! Рук хватит – мы его там сыщем, блядь проклятую!..

«Тебе не нужно меня ненавидеть. Да и не за что…»

– Он бы хоть о вас подумал! Вы-то здесь остаетесь!

«Я не люблю родителей…» «…Возьми в долг. Разбогатеешь – отдашь…»

– Он говорил с тобой перед отъездом?

– Нет.

– Врешь, мы точно знаем, что говорил…

– Ну, говорил, допустим…

– О чем?

– Это не ваше дело. Мы говорили о наших семейных делах…

– У вас больше нет ваших семейных дел. Все они – наши!

Я усмехнулся, покачал головой. Не говорить же о Севкиных слезах – он ведь тогда оплакивал меня, как умершего. Не говорить же о том, что Севка обманул меня, – он попросил меня не рыпаться, не мелькать, чтобы получить последние несколько дней до отъезда, чуть ли не часов, а сам сказал им, что уговорил меня уняться. Да и не в обиде я на него за это – мы словно умерли оба, больше нам никогда не увидеться. Не судья я ему…

Жаль, что я не маленький негритенок. И не сижу на руках у Соломона, и не мне поет он колыбельную. Я бы его запомнил. Я бы все запомнил о нем. И не сидел бы в пустынной гостиной, собирая партвзносы. Но у судьбы свой – тайный – расклад карт.

– Вы нам за него здесь ответите! – визжал, пузырясь клубочками пены, Торквемада Петр Васильевич. – С вас спросим за изменника родины! Знаю, знаю, что и ты, волчонок, в лес смотришь! С тебя спросим!..

– Вы-то, может, спросите, да я вам не отвечу, – сказал я ему тихо. – И больше не орите на меня. Вы мне надоели. Если мой брат совершил преступление, возбуждайте уголовное дело и допрашивайте меня в установленном законом порядке. А к вам я сюда больше не приду. Плевать я на вас хотел…

Встал и медленно, не прощаясь, вышел. Спустился по лестнице в гостиную – там было пусто. Русский негритянский поэт уже собрал партвзносы и поехал, наверное, в райком. А Севка убежал в Америку.

Чушь какая-то. Я, наверное, сошел с ума.

Заглянул в буфет и попросил барменшу Мусю налить мне полный стакан водки.

Будь здоров, братан Севка.

За помин твоей доброй железной души, «моська».

За твое терпение, Ула. Дождись меня, я иду к тебе.

50. Ула. Рецидивисты

Какая невыносимая горечь! Как горько, будто я наелась хины. Горечь несмываемой пленкой покрывает рот. Дышать трудно. Жарко. Очень душно. Что сейчас – день? Ночь? Плохо вижу. Дым плывет. Клубы его заволакивают глаза. Больно смотреть – веки сами закрываются. Как пересохло, затвердело и все полопалось во рту!

Я знаю эту старушку. Она живет здесь, со мной рядом. Не могу вспомнить, как ее зовут. Ласково говорит мне что-то, но нельзя разобрать слов – шелестящий лепет, мешанина звуков толчется в моих ушах, как грязная вода в засорившейся раковине. Не понимаю.

Она поит меня из стакана холодным чаем, потом просовывает через мои волглые непослушные губы соевую конфету. Вода и конфета растворяют, гонят, смывают немного горечь. А конфета пахнет нафталином. Знакомый запах. Когда я ела пахнущие нафталином конфеты?

Боже мой, как это было давно! Я вспомнила! Моя раненая, отравленная память откапывается из серой пыли забвения, она тянется вверх, из бурой трясины беспамятства – она подсказала мне этот вкус и запах.

99
{"b":"872103","o":1}